Ван Гог. Жизнь. Том 1. Том 2
Шрифт:
Сравнения с Андерсеном и Мишле, пристрастие к которым разделял и Тео, были далеко не случайны. Еще одним важным событием лета 1877 г. стало заявление Тео о намерении стать художником.
В свои двадцать Тео не понаслышке знал, что такое депрессия. Только недавно, зимой, после третьего, и самого трагического, романа, Тео пережил экзистенциальный кризис. В мае, после того как он своим отказом прекратить отношения с возлюбленной навлек на себя страшный гнев отца, Тео не видел другого выхода, кроме как уехать из Гааги и начать новую жизнь, а заодно и новую карьеру в новом месте. Но этот план поверг обитателей Эттена в еще большее смятение. Домашний скандал – ужасная перспектива, но очередной публичный позор стал бы для семьи подлинной катастрофой. «Мы обеспокоены всем этим, страшно обеспокоены, – писал Дорус, в спешке организуя спасательную экспедицию в Гаагу, чтобы остановить Тео. – Я умоляю тебя не делать опрометчивых шагов… Умоляю тебя ничего не предпринимать, не поговорив со мной».
Винсент уже знал о намерении брата уйти из «Гупиль и K°». Возможно, Тео сообщил ему об этом в марте, еще прежде, чем о возобновлении его романа стало известно родителям. Нет сомнений, что тогда же Тео и объявил ему о своем решении стать художником. В восторге от того, что брат собирается отвергнуть фирму, которая в свое время отвергла его самого, Винсент горячо поддержал Тео. Он отправил брату экземпляр «Легенд о художниках», а в письмах без устали пел дифирамбы «жизни и творчеству» тех, кого братья особенно любили, – Бретона, Милле, Рембрандта.
По пути в Амстердам в середине мая Винсент остановился в Гааге, где они с Тео нанесли визит своему родственнику Антону Мауве, знаменитому и процветающему художнику.
В последнее время Тео довольно часто виделся с Мауве, навещая его в городском доме или в студии, расположенной в Схевенингене, на побережье Северного моря. Обаятельный и светский Мауве недавно обзавелся семьей и вел комфортную жизнь преуспевающего буржуа, являя заразительный пример успешной художественной карьеры, которому Тео, конечно, не прочь был бы последовать. Приезд Винсента заставил Тео решиться, и вскоре после того, как старший брат отправился обратно в Амстердам, младший сообщил родителям о своем намерении уйти из «Гупиль и K°». Винсент ликовал: брат готов порвать с традициями и ступить на новую тропу – так же, как недавно ступил он сам. Эта мысль буквально заставляла его трепетать. «Мое прошлое снова оживает теперь, когда я думаю о твоем будущем», – писал он брату.
Винсент представлял, как вот-вот в жизнь претворится видение, посетившее его по пути в Рейсвейк, – два брата, связанные общими чувствами, мыслями и надеждами на будущее. Теперь Винсент даже смелее, чем Лорийяр, провозглашал родственность профессий художника и проповедника; жизнь и творчество таких художников, как Милле и Рембрандт, казалось ему, – это то же самое, что «работа и жизнь Па». Он приписывал новому призванию Тео ту же преображающую силу, которой обладало выбранное им религиозное призвание. «Когда я вижу картину Рейсдала или ван Гойена, – писал он, – я снова и снова вспоминаю слова „нас огорчают, а мы всегда радуемся“».
Но сам Тео отнюдь не разделял эйфории брата. И всего через несколько дней после своего судьбоносного заявления он поспешил в Эттен, чтобы взять свои слова обратно (он даже не стал дожидаться приезда отца). То ли из-за недостатка уверенности в своем решении, то ли от избытка ответственности Тео в конце концов почел за благо остаться в «Гупиль и K°». Он только попросил перевести его в другой филиал – парижский или лондонский, но Дорус и тут сумел переубедить сына. Дядя Сент посоветовал амбициозному и талантливому племяннику не портить себе будущее необдуманными поступками. Сент рекомендовал Тео «приложить все силы к тому, чтобы стать незаменимым для фирмы». Одновременно польщенный и пристыженный, Тео сделал вид, что ничего не произошло. Впрочем, подобные бунтарские всплески в жизни Тео случатся еще не раз.
Винсенту было гораздо трудней смириться с происшедшим. Вдохновленный идеями Лорийяра и мечтой об идеальном братском союзе, он продолжал поощрять художественные стремления Тео еще долгое время после того, как тот отказался от них. Всю оставшуюся жизнь Винсент будет поддразнивать брата и мучить себя образами их несостоявшегося товарищества, которым он дал себя увлечь на несколько дней летом 1877 г.
Одержимый этой заманчивой картиной и направляемый Лорийяром, Винсент продолжал находить новые связи между искусством и религией, все теснее сплетая их в единое целое. Их общим истоком была Природа, но, помимо этого, и религия, и искусство использовали тот же вокабуляр романтической образности: от звездных небес до взоров, полных слез. Для Винсента эти образы были связаны теперь не просто с несчастной любовью, но с любовью Господа. У них был один источник, и он «глубоко в наших сердцах», – писал Винсент; источник, который невозможно охватить умом и достать рукой. И искусство, и религия обещали обновление – через революцию или апокалипсис; они предлагали «нечто в духе Воскресения и Жизни».
Подобно понятию божественности у Карлейля, и религия, и искусство пребывали в каждой крупице здешнего мира, а не в совершенстве мира иного: в дряхлой рабочей кляче, терпеливо ожидающей следующей ноши; в изгибах корявых ветвей или в потрепанной паре походных сапог. Все это «благородно и прекрасно, – утверждал Винсент, – своей особенной, некрасивой красотой». Искусство и религия говорят на одном языке. И выражается это не только в символике солнца и сеятеля; их объединяет общий характер выражения – «простота души и бесхитростность разума», которые, по мнению Винсента, были присущи и Книге Царей, и сочинениям Мишле. Этот язык не нужно изучать долгие годы, он понятен каждому, потому что «обладает красноречием, завоевывающим сердца, ибо идет от сердца».
Но главное, и искусству, и религии присуще то, что для Винсента было важнее всего, – способность нести утешение, дарить свет миру, обращать страдания в покой, обиды в радость. Он заявлял, что великое искусство способно спасти человека от уныния, дать ему духовную пищу. Читая Библию или сказку Андерсена, любуясь солнечным светом, пробивающимся сквозь листву деревьев, Винсент ощущал присутствие этой благодатной силы и заливался слезами. Когда он ощущал ее (не сознанием, а чувством, всем своим существом), он немедленно ее узнавал: «Dat is het, – восклицал он. – Вот оно!»
Несколькими годами раньше Тео в разговоре с Винсентом привел эти слова Мауве, которые относились исключительно к искусству: «Вот оно!» – эврика художника, сумевшего схватить на холсте невыразимую сущность предмета, добиться правдивости изображения. Но теперь оно стало для Винсента универсальным понятием, применимым ко всему, что намекало на этот новый для него загадочный союз искусства и религии. «Ты сможешь найти это повсюду, – утверждал Винсент. – Мир полон этим». Он находил это в старых домах, окружавших маленький сквер за Остеркерк, – уголок смиренной настойчивости в ожидании своего художника. Он находил это в проповеди на смерть ребенка. И где бы он ни обнаружил это: на картине, в проповеди, оно неизменно дарило ему чувство радости и утешения. Оно озаряло светом человеческое существование, подобно искусству, и, подобно религии, придавало жизни смысл перед лицом неизбежного страдания и неминуемой смерти. Проповедники и художники с одинаковым успехом способны быть проводниками этой утешительной силы, утверждал Винсент. Нужно только «без остатка отдавать своей работе сердце, разум и душу». Конечно, его отец также нес в себе это. Но в сотворенном Винсентом союзе искусства и религии этим обладал и дядя Сент, в котором ему чудилось «что-то бесконечно очаровательное и, я бы даже сказал, что-то доброе и духовное».
Он находил это и в повседневной жизни. «Случается, что обычные, повседневные вещи производят на нас невероятное впечатление, – писал он, – наполняются глубоким смыслом и заставляют нас взглянуть на все иначе». Маленькая девочка, которую он увидел на цветочном базаре, вязавшая что-то, пока ее крестьянин-отец продавал горшки, излучала это: такая простая в своем маленьком черном чепчике, из-под которого смотрела пара живых, улыбающихся глаз. В другой раз Винсент разглядел это и в фигуре старого церковного сторожа в Остеркерк, который напомнил ему ксилографию Альфреда Ретеля «Смерть-товарищ». Таких людей, по его мнению, объединяло одно – «душа»; под этим Винсент понимал некую печать жизненных тягот, несчастье или печаль (связанные, например, с бедностью или старостью), которые делали их бесконечно далекими от бездушного блеска, будь то салонная живопись или благополучная паства в церкви. Всегда болезненно воспринимавший собственную грубоватую внешность, Винсент видел во внешнем уродстве знак духовности. «С большей охотой я буду смотреть на неказистых женщин Милле или Израэлса, – писал Винсент брату, пересказывая недавний спор с дядей Кором по поводу соблазнительной ню Жерома, – ибо что, собственно, значит красивое тело?»
В воображении Винсента это воплощалось в образе ангела: после долгих лет, проведенных за чтением Библии, ангельское присутствие в его жизни было для него несомненным. «Приятно думать, что сейчас, как и в стародавние времена, ангел всегда неподалеку от тех, кто в печали», – писал он Тео в разгар его весеннего кризиса. В письме, отправленном брату из Англии вскоре после возвращения из Эттена, Винсент клялся, что во время проповеди «лицо отца стало подобно ангельскому лику». В Амстердаме он читал и перечитывал историю Илии: как ангел коснулся его, спящего посреди пустыни. Винсент писал Тео об ангеле, который сказал Павлу «не бойся!», и об ангеле, который явился Христу в Гефсиманском саду и «дал Ему сил пережить времена, когда душа Его скорбела смертельно». Он приобрел в свою коллекцию гравюру с картины Рембрандта «Ангел, покидающий семейство Товии» – драматичное изображение момента, когда архангел Рафаил, вернувший зрение слепому Товии и открывшийся ему, возносится в небо в потоке света и вихре развевающихся одежд.