Варькино поле
Шрифт:
Из рассказов очевидцев она уже знала, как безжалостно расправились крестьяне в других деревнях с барскими имениями и с самими господами. Но крестьяне Дубовки хорошие! Милосердные! Грамотные, благодаря Авериным. Неужели они этого не понимают?! Неужели у них нет чувства благодарности? Элементарной благодарности за хорошие, благие дела господ Авериных для них же – жителей деревни Дубовки?! Или чувство со страдания не ведомо местным жителям? «Благими намерениями вымощена дорога в ад»?
И её бросило в холод: а вдруг? А вдруг неблагодарны? А вдруг не помнят добра? А вдруг завистливы? А вдруг дорога в ад Авериным уже прокладывается, начала моститься вот отсюда – от крылечка имения? И свернуть с этой дороги уже не удастся? И нет иного пути? Обходного?
Ей стало страшно. Так страшно, что похолодело всё внутри, оборвалось и рухнуло в преисподнюю её нежной, чуткой женской души. И ответом оттуда стали вдруг начавшиеся подкашиваться ноги, застывший комок в горле, который перехватывал дыхание, пытался лишить сознания. Однако сумела удержать себя в руках, хватило мужества и смелости выйти на крылечко дома. Она обязана выйти к людям! В роду Авериных не было трусов и людей слабой воли тоже не было. У них принято встречать любые неприятности с открытым забралом! Она – сильная! Как Бог даст, так оно и будет. Не суждено людям изменить Божью волю.
У крыльца теснилась толпа людей. В основном это были местные – дубовские. Многие из них при виде барыни как по команде стали отходить чуть дальше, стыдливо опуская глаза, отворачиваясь, прятали взор. А некоторые, напротив, ещё ближе подошли, сомкнулись, и глядели на неё совершенно не так, как это было раньше. Раньше были приветливые, добрые лица, глаза искрились радостью, в них всегда, в любое время отражалось взаимопонимание. Сейчас – взгляд волчий, бегающий. И недобро светились глаза… Злым огонёк тот был, недоброжелательным, холодным, колючим.
Это не осталось незамеченным Евгенией Станиславовной, и снова похолодело внутри, сердце сжалось от предчувствия чего-то нехорошего, страшного, чего ещё никогда не было во дворе имения Авериных, к чему не были готовы никто из их рода. Пережить это досталось ей – хрупкой и слабой женщине. Ну, что ж… Она выдержит, выстоит, вот только бы детишки…
Видно было, как по деревенским улицам расхаживали вооружённые люди, несколько всадников спешились у имения, ставили лошадей у коновязи, бежали к дому.
– А-а-а, вот и сама барыня, – на крыльцо, навстречу Евгении Станиславовне поднимался Иван Кузьмин, конюх, в пиджаке с чужого плеча, в лаптях, с винтовкой, с саблей, с болтающей на боку у ног деревянной кобурой с маузером. Оборка на правой ноге развязалась, и онуча размоталась, волочилась следом.
– Что это значит, Ваня?
– А то и значит, что ты арестована! – слегка подрагивающим голосом произнёс конюх и для пущей важности поправил оружие, зло хохотнул. – Конец тебе пришёл! А сейчас иди до школы, там тебя поджидает твой учитель, – и грубо толкнул женщину в спину, почти сбросил с крылечка.
Ему помогали какие-то незнакомые люди при оружии. Свои, деревенские, с застывшими лицами качнулись вдруг ближе, но не для защиты барыни… Сомкнулись со злыми выражениями лиц, примкнули к чужакам.
Евгения Станиславовна только и смогла, что охнуть, даже не успела удивиться, сказать хоть слово, как её тут же подхватили чьи-то грубые, сильные руки и буквально поволокли по деревенской улице. Кто и когда снял с плеч шёлковую шаль, подарок дочери, уже не видела. Как не видела, кто сорвал платок с головы. Срывали, не жалея волос. Она ещё успела оглянуться на дом, хотела крикнуть, предупредить детей. Однако кто-то уже впился пятернёй в волосы, резко дёрнули. Женщина опять вскрикнула от боли…
Впереди семенил управляющий Генрих Иоаннович Кресс, подгоняемый толпой мужиков и баб.
– Опомнитесь, люди, опомнитесь! – взывал к добру, к совести немец, задыхаясь от бега. – Опомнитесь, что вы делаете? Господь накажет…
Стар он был, стар, и бегал по доброй воле последний раз лет тридцать назад.
– Мы же свои, мы же русские! Мы – православные! Не враги! Чего ж вы, люди? Иль креста на вас нет?
– Дава-а-ай, гнида немецкая! Сейчас мы тобой управлять станем! О боге вспомнил, сволочь! Нет сейчас бога, чтоб ты знал!
Деревенские детишки бежали рядом, орали, визжали, а некоторые пытались бросить горсть песка в глаза барыне и управляющему, плюнуть в них. И это поражало женщину больше всего: как они могли?! Как смели?! Не резь в глазах от песка, не телесная боль от ударов и тумаков, не плевки в лицо, не вырванные клочья волос из её головы, а именно сам факт такого обращения, отношения к ней, как к человеку, как к женщине, поражали до глубины души, будили неизгладимую обиду. Ведь она для них ничего не жалела, относилась так… как к родным… А они… От осознания этого прискорбного факта ей больно! К боли физической можно привыкнуть, стерпеть. Да она и проходит, та боль, заживают раны, рубцами покрывается тело. А вот к душевной… Оби-и-и-идно…
– Серёженька! Варенька! – она ещё крутила головой, пыталась отыскать, увидеть своих детей, предупредить их, и тем спасти…
– Иди-иди, курва буржуйская! – чей-то сильный удар в спину в очередной раз уронил барыню на пыльную улицу.
Она опять не успела выставить руки при падении, снова рухнула лицом в землю, ещё и ещё раз сдирая некогда чистую, ухоженную кожу с уже разбитого в кровь лица. Кровь на лице, кровь из носа, изо рта смешалась с песком, грязными сгустками капала, стекала по груди на деревенскую улицу.
Лежащую женщину не оставили в покое: били, пинали ногами, норовили тащить волоком за волосы.
Потом всё же грубо подняли, принуждая идти. Сильно ударили в солнечное сплетение, в живот. Дыхание перехватило, но она пересилила боль, крепилась, заставляя себя не упасть, держалась из последних сил: она сильная! А вот ноги не понимали этого, стали подкашиваться, не желали двигаться, тело её безвольно обмякло. Ум понимал, что она сильная, что ей как никогда нужно быть сильной! А вот тело её не понимало этих прописных истин: подкашивались ноги, обмякало само тело, падало раз за разом на деревенскую улицу в пыль, опосредовано убеждая мучителей в её слабости как обычного человека, как обыкновенной русской бабы. Вот только не голосила. Не слышали мучители её криков и мольбы о прощении. И не услышат.
Управляющий Генрих Иоаннович Кресс уже не увещевал селян. Всё, что он ещё мог, так это поддерживать барыню, не давая ей лишний раз упасть. Не единожды старый немец подставлял собственное тело под удары земляков, которые предназначались Евгении Станиславовне. Он лишь старчески кряхтел после каждого такого удара, но переносил их стоически да начал спотыкаться чуть чаще, чем того хотелось бы ему самому, чем требовала того обстановка.
– Бросьте меня, Геннадий Иванович, – умоляла женщина, выплёвывая изо рта сгустки крови пополам с землёй. – Бросьте, спасайтесь сами. О детках… деток моих… Алёше накажите заботиться…