Варшавская Сирена
Шрифт:
В апреле начался последний акт трагедии, разыгрывавшейся «за стенами» гетто: его жители отказались выйти на сборный пункт. Было решено оказать немцам вооруженное сопротивление, стрелять в эсэсовцев и забрасывать гранатами танки. Борьба за жизнь, а вернее — за героическую смерть продолжалась долго. Члены еврейской боевой организации самоотверженно защищали каждую позицию, каждый дом, чердак, даже подвал. В один из дней эсэсовцы выпустили на улицы эльзасских овчарок. Сражающимся оказывали помощь извне польские боевые группы. Те же люди, которые прежде переправляли через стену мешки с крупой, живых телят, свиней, даже коров, теперь перебрасывали оружие. Но специально присланный для истребления «бандитов» офицер СС и полиции Юрген Штроп приказал — для прекращения «скандала», каковым являлось сражение «сверхчеловеков» с евреями, — поджечь малое гетто. Над отрезанным стеной районом много дней стлался черный дым. Пламя лизало дома, едкий чад выкуривал людей из нор, из подвалов и тайных подземных переходов между зданиями. Убивали даже тех, кто, пытаясь бежать, пробовал подкупить своих преследователей золотыми монетами, цепочками и перстнями — мертвый, как известно, скорее расстанется с имеющимся у него золотом, чем живой. Это была уже не борьба, а резня. Спасаясь от огня и дыма, люди прыгали с балконов, из охваченных пламенем оконных проемов и гибли или от пуль, догонявших их в этом последнем полете к земле, или разбившись о мостовую. Чудовищная акция по уничтожению невинных, ликвидации «недочеловеков» закончилась фейерверком: взрывом красивой синагоги — творения знаменитого Маркони. До шестнадцатого мая из гетто вывезли в Треблинку всех его обитателей и жестоко расправились с его последними защитниками. Взорвав уцелевшие от пожаров дома, Штроп отправил Гиммлеру отчет, альбом фотографий — вернейших свидетельств геноцида и последний рапорт, весьма лаконичный: «Es gibt keinen judischen Wohnbezirk in Warschau mehr». — «В Варшаве нет больше еврейского гетто».
Еврейский район Варшавы перестал существовать. Погибли несколько сот тысяч ремесленников, торговцев, детей, женщин и бойцов, защищавших свое право на жизнь. Только красное от зарева небо полыхало, трещало и дымилось над гигантским скопищем мертвых руин.
После пасхальных праздников не пришла на работу Мария Леварт. Она прислала Анне записку: «Вернулся муж. Объясни, кому нужно, мое отсутствие». Сделать это труда не составляло. В середине сорок второго года у одной из читательниц библиотеки во время обыска гестапо обнаружило повесть Эренбурга, и библиотеку для посетителей закрыли. С тех пор работа на Кошиковой свелась лишь к поддержанию порядка и заботе о сохранности фондов; книги выдавались только особо доверенным читателям. Дежурства в читальне продолжались, но Марию Леварт мог заменить любой из сотрудников.
Через несколько дней Анна зашла к Марии на Мокотовскую, чтобы выяснить, почему та не дает о себе знать. Мария была дома — надломленная, удрученная. Когда Анна обняла ее, она вдруг горько расплакалась.
— Ведь он вернулся, — утешала ее Анна, — живым вернулся из лагеря. Что же ты… Почему плачешь?
— Вернулся, но какой-то странный, совсем другой. Я не могу этого вынести, не могу привыкнуть к чужому человеку, хотя понимаю, стараюсь понять…
Из печального рассказа Марии следовало, что Густав жил теперь лишь для себя, думал только о том, чтобы сохранить свою жизнь. Он видел, как в Освенциме раньше других гибли крепкие, сильные люди, потому что их тела бунтовали против резкого изменения условий жизни. И поэтому теперь, дома, ел столько же и такую же пищу, как в концлагере, — без мяса и жиров. Жил — целиком замкнувшись в себе. «Что они с ним сделали в этом лагере? Он по-прежнему живет той жизнью. Это уже не он, не он…» — в отчаянии твердила Мария.
Анна весь день не могла забыть страдальческого лица Марии, ее слов о том, что Густав стал для нее чужим. Было в этих словах что-то тревожное, не дававшее покоя и самой Анне. Первым вопросом, который она, придя домой, задала Леонтине, было:
— Пришел?
— Пан Адам? Пришел, но сказал, чтобы к ужину его не звали. Он очень занят.
Адам дома. Впрочем, причиной ее беспокойства не было предчувствие беды, провала или ареста. Она вошла в комнату, приблизилась к сидевшему за столом мужу и положила руку ему на плечо. Он не поднял склоненной над бумагами головы, даже не произнес обычного: «А, это ты?» Другой рукой она стала гладить его волосы. И тогда он оттолкнул ее пальцы жестом, каким отгоняют назойливую муху. Анна вздрогнула. Теперь она поняла, что ее мучило столько часов. Это был страх. Страх, что ее может постичь судьба Марии и она тоже обнаружит, что самый близкий для нее человек изменился, стал совсем другим, чужим.
— Нет, нет! — шепнула она.
— Почему «нет»? — спросил Адам. — Это чертеж нового бункера. Что тебе тут не нравится?
Она с минуту смотрела на мужа молча, но так пристально, что он повторил, уже нетерпеливо:
— Почему ты сказала «нет»?
Тогда она вспылила:
— Помнишь, я рассказывала тебе о возвращении из лагеря мужа Марии…
Он не дал ей закончить:
— У меня хватает своих забот.
— Вот именно. У тебя столько забот, столько важных и сверхважных дел… Важнее даже, чем…
У нее перехватило дыхание, и она умолкла. Адам повторил:
— Важнее, чем… что? О чем, собственно, ты говоришь?
— О нас обоих. О тебе. Обо мне. Разве ты не чувствуешь, что работа, которая должна нас объединять, постепенно нас разделяет? Ты замыкаешься в себе, становишься раздражительным, каким-то чужим…
— Но у меня буквально ни на что не хватает времени! — почти крикнул Адам. — Ты сама хотела мне помогать, а теперь что, новые желания появились? Ворковать, точно пара голубков, хочется? Принимать близко к сердцу заботы посторонних людей? Думаешь, у меня мало своих огорчений? Кругом провалы, постоянно боишься, что те, кто попались, начнут говорить… И этот твой «Анджей»…
— Как? — прервала Анна. — Он тоже попался?
— Нет, но…
Оба вдруг умолкли, с тревогой глядя друг на друга. Адам отодвинулся от стола и с минуту напряженно смотрел на ее лицо и судорожно сжатые кулаки.
— Не пойму, — сказал он наконец, — из-за чего, собственно, ты устраиваешь мне сцену? Из-за того, что я обращаю на тебя мало внимания, или потому, что ты беспокоишься об «Анджее»?
Анна с гневом перебила его:
— Прекрати! Прекрати!
— Почему? Это может быть даже интересно.
— О, да. Очень интересно! Люди любят друг друга, но перестают друг для друга существовать. Неужели ты этого не чувствуешь? Не видишь, что мы превращаемся в какие-то автоматы, в работающие машины?
— Идет война.
— Вот-вот. Все для нее, все с мыслью о борьбе, о победе. Ты строишь бункеры, я доставляю мебель с тайниками. Последнее время мы живем как бы параллельно, видимся все реже и реже, раздражены, измучены, иногда даже злимся…
— Я никогда не приходил домой пьяным, не буянил.
— Ох, Адам! Если бы ты знал…
— Что? Скажи же наконец.
Она придвинулась к нему, прильнула всем телом.
— Если бы ты знал, как сильно я тебя люблю. Как боюсь каждый день, что мы не увидимся вечером, что за тобой придут ночью сюда, на Хожую. Как мне грустно, что твои мысли где-то далеко даже тогда, когда мы вместе. Война. Ужасная война! Неужели наша молодость должна пройти именно так…
— Ах ты об этом? Только об этом? И «Анджей»…
— Никто меня не интересует, кроме тебя. Никто. Но я не хочу думать, как Мария: «Вернулся ко мне, в наш общий дом, совсем чужой человек».
— Пойми, я должен… — с возмущением воскликнул Адам.
— Все пойму, только не отворачивайся от меня, не оставляй одну. Попробуй найти время и для нас двоих. Хотя бы вечером. Ведь, наверно, ты, как и я…
— Да, да.
— Так не позволяй же врагам, с которыми ты борешься, убить наши чувства. Пусть хоть чувства живут — им наперекор.
— Анна, ничего ведь не изменилось.
— Я знаю, но… Милый, может, нас ожидает тюрьма, лагерь, смерть. Так пока мы живы, останемся близкими. Совсем близкими. Такими, как прежде. Помнишь?
Она напряженно вглядывалась в его лицо, ожидая каких-то оправданий, обещаний, но он вдруг сказал с ноткой удивления:
— А белки глаз у тебя все такие же необыкновенные. Голубые.
Удивленная, растроганная, Анна отступила на шаг.
— Ох! Значит, ты… Значит, поручик «Ада» еще обращает внимание на пустяки? Несмотря на войну?
Адам встал, опрокинул стул, и снова все было как когда-то в аллее мальв. Снова она ощущала торопливое биение его сердца, его губы, крепко прижимавшиеся к ее губам.