Варшавская Сирена
Шрифт:
Дети — опухшие от голода или отощавшие, бледные — брызгали друг в друга водой, смеялись — впервые за много недель. Какой-то мальчуган ударил ногой по накатывающейся волне, и вверх — тоже впервые — взметнулся фонтан серебряных брызг, а не разворошенная взрывом земля… Все опять было в первый раз, как после потопа, после светопреставления, которое уже миновало.
Вдруг небо нахмурилось, река снова стала обыкновенной, серой, и, словно в издевку, начал моросить дождь. Не тогда, когда по небу летали косяки бомбардировщиков со свастикой на крыльях. Не тогда, когда в обстреливаемом городе хрипел голос и бушевали никем не гасимые пожары. Дождь накрапывал теперь. Никому не нужный, он падал на догоравшие дома, на груды развалин, на могилы и на погрузившихся в Вислу людей, вокруг которых была вода, вода.
— Помощь. Единственная, которой мы дождались, — пробормотала Анна.
А людей все прибывало. Те, что спустились по Тамке, требовали подпустить их к воде, размахивали пустыми ведрами, канистрами, чайниками, и нужно было отойти в сторону, чтобы дать возможность и другим окунуться в Вислу под дождем.
Когда Анна с Галиной с полными ведрами шли обратно, их оттеснили к статуе Сирены.
Дождь сек ее прекрасное лицо, не тронутое огнем и осколками. С поднятого меча стекали вниз, на землю, тоненькие струйки воды — так, как стекала с пораненного плеча Адама кровь.
Анна долго смотрела на эту девушку, которая должна была охранять город и отгонять врагов от мостов, от реки. Смотрела со смутным недоброжелательством.
«Тебе доверились, — думала Анна, — а твоя рука бессильна. Твои уста подняли тревогу, но не отдали приказа ни одному из союзников: «Действуй!» И твой меч не опустился на головы иноземных солдат… Сирена… И это — герб такого города? Города, который уступил не силе захватчика, а лишь жажде, голоду, темноте. Который сражался по-рыцарски, до самого конца, и не был побежден ни в одном из штурмов.
Не был побежден? Святая Анна Орейская! А если именно это и означает меч, все еще поднятый вверх?»
Щеки Сирены блестели от капель дождя, как от слез. Но ведь из ее руки, кажущейся бессильной, никто не вышиб меча. Он есть. А значит, может еще когда-нибудь опуститься? И нанести удар?
II
Конец сентября врезался в память Анны гораздо сильнее, чем все последующие военные годы.
Когда она принесла воду, раненые бросились к ведрам. Они жадно пили и с такой же жадностью искали ответа на вопросы: уйдут ли они из Варшавы вместе с солдатами генералов Чумы, Кутшебы и Руммеля? Будут ли госпитали эвакуированы, как тогда, в начале войны, или же станут лагерями для военнопленных прямо здесь, в городе? Ответить на эти вопросы никто не мог.
Самолеты над городом уже не летали, было тихо, но по-прежнему темно, голодно и страшно. И по-прежнему везде царили боль, страх, неуверенность. Как в начале месяца, по изуродованным улицам брели люди с рюкзаками, узлами, набитыми поклажей детскими колясками. Беженцы выходили из чужих подвалов и шли обратно к себе, ибо убегать больше было некуда. Они сталкивались с жителями города, которых пожары лишили крова и вынудили бродить по улицам в поисках свободного уголка у родственников или друзей. Мужчины, сражавшиеся за Варшаву, опять уходили из нее, а те, что когда-то ушли, подчиняясь приказу, не всегда имели возможность вернуться. Людские потоки, двигавшиеся навстречу друг другу, сталкивались, молча расходились и опять заполняли изрытые воронками, траншеями и рвами улицы. Ноги путались в сорванных проводах, а лица сек дождь, он быстро уничтожал жару, как капитуляция уничтожила остатки надежды.
Для Анны первые дни после прекращения военных действий были заполнены до предела. Тяжелораненые, предоставленные ее заботам, умершие, которых требовалось спешно предать земле в парке, больные дети, которых привозили из города. И женщины. Почти везде одни женщины. Наводящие порядок в разрушенных госпиталях и на санитарных пунктах. Женщины-врачи и медсестры, день и ночь стоящие у операционных столов. Женщины, отдающие свою кровь раненым. Приносящие полотняные тряпки для перевязок. Протискивающиеся всюду, где что-то раздают, чтобы добро не попало в руки немцев, или где можно добыть какую-то еду, чтобы отнести домой, близким. Женщины, по приказу разбирающие баррикады и — без приказа — заколачивающие фанерой оконные проемы. Больные от голода и перенапряжения. Грязные. Кидающиеся в стороны от мчащихся по улицам автомашин вермахта. Преследуемые упоенными недавней победой пьяными немецкими солдатами, с гоготом и криками затаскивающими их в развалины домов и подворотни. Насилуемые представителями «высшей расы».
Женщины. Одинокие женщины.
Первые варшавские военнопленные шли по середине Иерусалимских аллей без оружия, с бессильно опущенными руками. Они шли на запад, не глядя на столпившихся на тротуарах жителей столицы — смотрели прямо перед собой или опускали глаза. Осунувшиеся лица, ввалившиеся щеки. Несмотря на попытки соблюдать равнение, строй то и дело нарушался. Клеймо поражения ложилось на всех тенью запущенности и скорби. Время от времени конвоиры, сопровождавшие защитников города, стреляли вдоль улицы — не столько для того, чтобы выровнять шеренги, сколько для острастки. Рядом с горой обломков напротив гостиницы «Полония» была большая воронка, наполненная дождевой водой. Проходя мимо нее, один из пленных присел и вдруг исчез в глубокой луже. Как раз в это время немцы уплотняли колонну, чтобы обойти воронку, и, казалось, никто, кроме Анны, ничего не заметил. Но стоявшая за ней Новицкая прошептала:
— Быстро вперед. Все.
Цепочка стоявших на тротуаре разомкнулась, обогнула лужу и сомкнулась вновь. Подошедшие конвоиры, не видя, что мостовая повреждена, стали отталкивать женщин обратно к развалинам. Те отступили, так как все уже было кончено: солдат успел проползти за их спинами и спрятаться в груде обломков. Анна увидела, как стоявшие там женщины набрасывали на него свои платки, укрывали скорчившееся тело ворохом мешков и свертков.
Спасен. Один-единственный. А остальные брели в лагеря для военнопленных. Шли офицеры кавалерии — те самые, что пробились в город сквозь кольцо окружения, — со своими теперь уже никому не нужными саблями. Шли солдаты в зеленых мундирах, в простреленных, замызганных шинелях. Толпы на тротуарах словно застыли и молча, без единого возгласа смотрели на уходящих мужчин — последних, кто был годен к борьбе, к защите Варшавы.
Несмотря на пожары и разрушения, на территории Уяздовского парка уцелело несколько зданий, и прежде всего сам замок, толстые стены которого не смогла сокрушить немецкая артиллерия, стрелявшая из-за Вислы. Новый комендант госпиталя распорядился первым делом привести в порядок палаты и разгрузить подвалы, отпуская легкораненых.
На следующий день возле носилок, на которых все еще лежал Адам, появился Павел Толимир.
— Мне стало известно, что никакой эвакуации не будет. Согласно Женевской конвенции, военные госпитали в течение полугода остаются под надзором вермахта. У тебя есть время до конца марта, чтобы окончательно поправиться.
— А у тебя разве нет? — удивился Адам.
— Я воспользуюсь тем, что сейчас выписывают легкораненых и контуженных штатских. С профессором Кухарским, который теперь здесь командует, я уже переговорил. Меня выпишут как случайно раненного на улице.
— Зачем?
— Хочу остаться на свободе, не желаю сидеть в лагере. Здесь, в городе, наверняка найдется какое-нибудь интересное занятие.
— А у тебя есть гражданская одежда? — спросила Анна.
— Я как раз хотел просить тебя… Чтобы ты принесла из моего дома или от вас.
— Пусть лучше идет на Хожую, посмотрит, что там происходит. Мы оставили маму в полном одиночестве.
— Все остались в одиночестве. И город тоже, — проворчал Павел.
Когда спустя много лет Анну спрашивали, каким образом она очутилась в подпольном движении Сопротивления, ей всегда вспоминались первые дни после капитуляции, открытый, лишенный гарнизона город с развороченными улицами, непроезжими для немецкой мотопехоты. В один из таких дней она вышла из госпиталя для выполнения конкретного задания, полученного от майора Павла Толимира.