Варвара не-краса без длинной косы
Шрифт:
И тот гомон, что в толпе было подниматься начал, голос молодой прервал.
Не Варин только. Велижанкин. Редко Велижанка говорила — молчала в основном да улыбалась несмело. Потому когда говорить вздумывала, все сами собой подбирались, слушать пытаяся. Приятный у Велижанки голос потому что — негромкий вроде, а что речка на закате журчит. Спокойно так, размеренно. Слушать и слушать хочется.
— Так ты, Бориска, ветки те еловые на местах супостатных[2] собирал, где душегубов всяких оставляли. Кто ж такого недобра себе захочет? — сразу все припомнили, где в лесу то супостатное место было. — И с баламошкой ты напутлял — это мамка тебя так звала, когда ты в чугунок со щами золы зачем-то насыпал. Помётом ты сам в людей добрых исподтишка бросался. А топить тебя — так это все девки обещали: ты ж подглядывать на речке за нами норовишь.
Вроде и поутих народ, уж на Варю взъесться собравшийся. Ладно больно Велижанка говаривала. А Варя только глянула на лицо её серьёзное. И хитринку, как у лисы, в глазах светлых увидала. Только ей одной, наверно, приметную.
— Так выдумщик ты, оказывается, — это Тихон голос насмешливый подал на Бориску глядя. — Эк чего выдумал... Наверно, и про свинью насочинял. Вот я твои косточки со свиными-то посравниваю...
Вот уж Тихону чего не простили — над Бориской издевательства. Заголосили, загундели бабы, мужиками молчаливыми поддерживаемые. Зато про Варвару враз позабыли.
А потом тишина разом на собрание навалилось. Как гром — даром, что небо чистое да высокое. Гром — он и внутри у человека грянуть может. Даже если слова, его вызвавшие, тихими были. Как всегда, когда староста Владимир говорил.
— Человечьи это кости...
Сказал, чело над ямою поднимая и не глядя ни на кого особенно. Знал, что и так его слушать будут. И услышат всё, чего надобно.
Холодом народ пронзило, что стрелой охотничьей. Будто одна летела, да хитро так изогнулась в полёте, что всех древком своим гибким опутала. И связала. И боль в сердцах уже есть, и кровью даже растекается, а делать чего с этим — неясно пока.
Первым Бориска догадался, чего делать — дёрнулся, как ужаленный, и зверем диким подорвался. Куда только неловкость с плаксивостью подевались? Ведь и убежал бы, скрыться успел, если б ему Тихон подножку не успел подставить.
Бухнулся Бориска на пузо с размаху, да по земле проехался. Как только не разрыдался, бедолага?
Тут уж и народ отмер. Навалились мужики на Бориску — он уж и пикнуть не успел. И дёргаться быстро перестал — сильнее его мужики озлобленные. У которых стрела через сердце только что прошла.
Спешно Владимир из ямы выбрался — одним прыжком, хотя она в пару аршинов уже была. И стремительно, словно со стрелой той злосчастной споря, вперёд пошёл. Мимо Вари прямо и Бориски, голову свесившего прошёлся.
— Бориса в подвал отвести. Тихон да Военег сторожить его остаются. Вечером их Есеня с Житеславом сменяют. Кости вынуть да ко мне отнести. Краду[3] Вецена с Искреном готовят. Остальные — за работу.
Стал народ разбредаться по заданиям старостиным. Разговаривать начали потихоньку, мыслями обмениваться.
Оно когда дело есть — всегда всё легче переживается.
***
Не выходят у Варвары ровные птички из теста — всё то у одной клюв на бок смотрит, то у другой лапы разлапистые слишком получаются. А то и на Гамаюна похожа какая получится. Такую Варя сразу без жалости сразу обратно в ком катала да заново вылеплять принималась.
— Не страшно: в животе всё одно, перемешается, — успокаивает её Велижана, ловко тестом рядом орудуя. Ей-то легко успокаивать — у самой ровные пичушки выходят, красивые. Хоть в окно выпускай — что живые. Подрумянятся ещё, как яблочки наливыные станут. И не скажешь, что для тризны[4] их готовят.
Каша уж в чугунке дымится, пироги в печке поднялись, стоят теперь — отдыхают. Теперь и козуль[5] птичьих можно налепить, которые матерь Сва-Славу изображать будут да дорогу духу, тело покинувшему, указывать будут.
— Как ты? — тихо Варя Велижану спросила, боясь настроение у той согнать.
Велижана-то, как очнулась тогда, ещё молчаливее не стала. Не по-прежнему, когда разума в её глазах и тени не было. А будто думать о чём много стала.
— Я-то? — подняла Велижана глаза на Варю светлые. — Я-то хорошо.
И замолчала. Опечались Варя — видно, и сейчас подруга к разговорам не жалует. Или может грусть в ней по Гореславу сидит?
Оно за смерть-то грустить не принято — это ж начало только. Да это только если от старости человек умер. Или от болезни — освобождением считается. А если на поле боя, за подвиги ратные — так вообще гордость разобрать должна. Но ежели от руки супостатной, подлой... Да ещё что не знал никто, душу чтоб не проводили. Так наверное душа Гореслава до сих пор на земле и мается?
Потому и торопятся все его похоронам придать. И так ему задолжали уже. Ещё и непраслину возводили.
— А я тебе потом расскажу, как оно всё было, — вдруг Велижана сама к Варе обратилась, очередную птичку вылепливая. — Не сейчас только. Сейчас об добром молодце думать надобно.
Улыбнулась Варвара. Значит, в себя приходит Велижанушка. Даже улыбка у неё прежняя почти стала. Грустная только. А Варе и самой узнать хотелось, чего ж с Велижанкой случилося. Так что веселее она своих птичек кривых делать стала.
— Благодарствую, что заступилась перед народом честным, — опомнилась, когда козули пора было в печку ставить.
— Ничего это, — снова улыбнулась Велижана, со щеки муки посыпку убирая. — Каждый растеряться может, ежели на него напраслину возводят.
Поторапливаться надо. Оно обычно на третий день только хоронят — время есть и теста блинного настоять, и краду тщательно поукладывать. Да только нет у села трёх дней этих. И так сколько времени уж Гореслав ждал...
***
Ясный вечер, тихий. Неба полоска вдалеке румянится нежно — видно в добром расположении Ярило. Синь небесная тихонько рассеивается, свежестью на мир людской опускаясь. Тишиной, голосами приглушёнными, вечер наполняя.
Собрались все, не сговариваясь, вокруг крады. Ежели не знать, то и не догадаться можно, что домик, из брёвнышек сложенный, не игрулька детская. Хотя будто ребятёнка туда несут, рушником пёстрым одетого. Только не вырастет «ребятёнок» тот никогда, в какие богатые его одежды теперь ни заверни. Потому что останки Гореславовы внутри.
Вот их уже в «домишко» и кладут. Аккуратно бревна обратно Буян укладывает. Тихо, потревожить «свёрток» боится. Извиняясь будто.
У старосты уже факел подожжённый — всех местных он в путь последний отправлял. И какое дело, что Гореслав неместный был?