Василий Аксенов — одинокий бегун на длинные дистанции
Шрифт:
Пятая песня
Мой братец во грехе, Ха-Ха, мой нежный брат. Прими грехи стиха, все с рифмами хромыми, Ночной той гребли плот у нас не отобрать, Все мнится Ланселот Франческе да Римини. Ха-Ха, ты был свиреп, ты хавал свой прогресс, Но все ж ты был Ха-Ха, ты сеял массу фана! Ты рявкаешь, как вепрь, но куришь сладкий грасс, Прости, что для стиха я ботаю по фене. Ха-Ха, ты петь горазд и бедрами вертеть, Тебе не чужд маразм во имя человека. Ты пестрый балаган, но ты же и вертеп, Где Коба жил, пахан, гиена Ха-Ха века. Волшебник Ха-Ха век, ты вырастил кино. Марлон скакнул, как волк, мой призрак черно-белый. Спускаю паруса и в твой вхожу каньон, А в нем моя краса — Марина-Анна-Белла. Постой, повремени, не уходи, наш век, Пока мы подшофе сидим вокруг салата. Покуда над меню не подниму я век, Чтоб увидать в кафе живого Ланселота.Дальше идет большая глава «Записки сочинителя», она вся в стихах. И вот один из стихов также о конце прошедшего века. Леша и Дима, вы не возражаете еще так замечательно играть? Здорово, здорово! Вы играете просто классно.
Весна в конце века Дневник сочинителя
Холодная весна. Ликующий щенок. Щегол поет в кустах, как скрипка Страдивари. Свистим и мы свой блюз, не раздувая щек, Лишь для самих себя, Армстронга староверы. Кончается наш век. Как дальний джамбо-джет, Он прибывает в порт, свистя четверкой сопел. Что загрустил, народ? Иль кончилась уже Дерзейшая из всех двухиксовых утопий? Печаль ползет, как смог, в комфортные дома. Осталась только дробь, потрачены все восемь. Исчерпан Голливуд, Чайковский и Дюма. Ну а щенки визжат от счастья первых весен.Это написано весной девяносто девятого года в Вирджинии. А потом вдруг этот год обернулся страшной бессмысленной бомбардировкой Косово.
И еще из этого цикла одно стихотворение. Летит истребитель-бомбардировщик по кличке «Чарли Браво». Над ним летит наводящая станция «АВАКС».
Из-за туч
Он подлетает, Чарли Браво! Над ним, как мать, летит АВАКС. Сквозь тучи виден берег рваный И деревень дремучий воск. Вот он взмывает по спирали, Уходит свечкою в зенит. Искус воздушного пирата, Как саранча, вокруг звенит. Он целит в красных злые танки, В посланников белградских бонз. Но попадает не в подонков — В албанцев, страждущих обоз.Эпилог с продолжением [507]
…Вдоль границы аквамарина ритмичной трусцой движется коренастая фигура. Она приближается — знакомое уставшее лицо, синь взгляда под опущенными веками. Легкий ветер треплет небрежную русую курчавость. Слышно немолодое дыхание. Под серебром усов пульсируют слова. Впереди горизонт — иллюзорный предел пространства с заваливающимся баскетбольным мячом заката. Волны набегают на следы бегуна. Его подпрыгивающий силуэт на фоне апельсинового марева медленно удаляется, делается размером с точку, которая постепенно исчезает под обложкой опускающейся темноты…
507
Беседовала Айсылу Мирханова.
Образ «бегущего по волнам» автора знаком сегодня многим, кто соприкасался с творчеством Василия Аксенова. В реальности «стиляга из Лядского», писатель, герой и прототип в едином лице возник перед своими почитателями респектабельным господином профессорской наружности в английских ромбах пуловера и лекторских очках. Впервые — на творческом вечере в Оперном театре. Со сцены звучал неторопливый с хрипотцой рассказ о цикличности судьбы, о завершающемся времени. Спустя два дня состоялась короткая встреча представителей нашей редакции с Василием Павловичем. Свою беседу мы сочли уместным начать с литературной родословной писателя, с вопроса о «семейной саге» Аксеновых, которая стала частью истории и нашего журнала.
— Василий Павлович, книга вашей мамы Евгении Семеновны Гинзбург «Крутой маршрут» стала классикой лагерных мемуаров, но, наверное, не многие знают, что ваш отец, Павел Васильевич Аксенов — автор воспоминаний «Последняя вера» о годах своего заключения. Их в течение нескольких лет публиковал журнал «Казань». Знакомы ли вы с этим наследием?
— Да, знаком. Я читал эти воспоминания, когда еще нельзя было даже подумать об их публикации. Вариант рукописей хранится у моей сводной сестры Майи Павловны Аксеновой в Москве. Возможно, даже есть что-то, не вошедшее в вашу первую публикацию — так мне кажется.
Как-то мы общались по телефону, и она говорила мне, что воспоминания производят очень сильное, мощное впечатление. Воспоминания мамы очень эмоциональны, а у отца — спокойный рассказ о колоссальной несправедливости и подлости. По-моему — замечательная вещь, интересная очень. Язык в ней странный — вперемежку с бюрократизмами уже наплывающий сленг тюрьмы. И в то же время во всем какое-то спокойствие удивительное… Это показывает, что Павел Васильевич тоже внес свою лепту, и очень солидную, в «гулагиану». Хотя и сам он принадлежал к власть имущим.
— В Казани вы бываете нечасто. Сохранились ли сегодня у вас какие-то связи с «родом из детства», с аллеей Лядского садика?
— Да, конечно! Один из моих друзей, с кем я часто общаюсь, — Марик Гольдштейн. Мы жили дверь в дверь. Рядом с нашим домом стоял трехэтажный дом в стиле «прекрасной эпохи», в котором жила семья профессора рентгенологии Гольдштейна, его папы. (В Казани были два профессора рентгенолога, и оба — Гольдштейны.) Марик — это самый мой старый друг! Мы еще в детский сад ходили в одну группу, учились вместе в мединституте. Сейчас он живет в Германии. Приезжает ко мне в Биарриц. Проезжает всякий раз через Москву по направлению Обсерватории — там у него дача. Так мы дружим.
— Вы оставили профессию врача, занялись писательством — не первый случай в истории литературы, надо сказать. Как, на ваш взгляд, можно быстрее и вернее найти свое призвание, нужно ли поспешать тем, кто занялся сочинительством?
— Обретение призвания — это стихийный процесс… Как бы ты ни старался — это не случится, пока не придет время.
— И, тем не менее даже в этой стихийности вы являетесь сторонником профессионализма. Поясню, что я хочу сказать: в одном из интервью 1983 года вы заметили, что среди сочинителей остается много «литературных юношей», пренебрегающих профессионализмом. И особенно это заметно в прозе. Что вы имели в виду?