Василий I. Книга первая
Шрифт:
Все было сделано в самое время. Едва отплыли они от берега, как возле тына их дома появились всадники, внешний вид которых обличал азиатов. Один из них, заметив беглецов, завел коня по брюхо в воду и достал лук.
Первая стрела булькнула рядом с лодкой, вторая воткнулась в бортовую доску. Юрик переводил взгляд с мелко дрожащего оперения стрелы на всадника, снова поднявшего заряженный лук, закричал вдруг на старшего брата грозней, чем тот сам на него давеча:
— Скорее верти мешалками-то! Не видишь, что ли?
От волнения Юрик забыл даже, как называются весла.
Василий понял, что татарин уже не может достать стрелой до лодки, и ему стало смешно от беспокойства и решительности Юриковых распоряжений:
— Меша-алками! — передразнил он брата, работая однако веслами шибче, изо всех сил, — Говорить-то научись сперва!
Ордынец между тем упорно наструнивал лук, целился и выпускал стрелы теперь уж заведомо мимо цели до тех пор, пока не опустошил колчан.
— Какой глупый! — сказала успокоенно мать, качая на руках кукольного Андрея. — Не понимает, что уж не до править до нас стрелы.
С озера очень хорошо было видно, как вражеские всадники метались по городу, очевидно, занимались разбоем. А затем тут и там стали вспыхивать огнем дома. Жаркие головешки выстреливали высоко в небо, иные с шипением ныряли в озеро, другие падали на соломенные и тесовые кровли строений, и скоро весь Переяславль занялся одним пожарищем. То ли от гулко полыхавшего на берегу огня, то ли из-за налетевшего вдруг со стороны леса буйного ветра, на озере вмиг разгулялась буря так, что Василий еле успел загнать вертлявую долбленку в узкую протоку, в которой они когда-то с Серпуховским били острогой рыбу. Василий вспомнил ту азартную охоту и подумал, как верно называлось это озеро раньше — Клещиным: вечно оно неспокойно, клескает волны даже и не при сильном ветре. Ну и Плещеево — тоже верно, вон как плещутся волны у заросших ветлами берегов… Вспоминал о разных пустяках княжич, развлекал мать и Юрика рассказами, те делали вид, что ничем больше не интересуются, как подробностями Васькиной рыбной ловли на этом озере, даже смеялись иногда и вопросы задавали, какой длины были щуки и что это за корегод такой, а также отличается ли, интересно знать, по вкусу только что пойманная ряпушка от той, которая была выважена из воды вчера… Но даже и Юрик понимал, что все это игра, невеселая и опасная: страшно представить себе, что произошло в Москве, рачья клешня сжимала сердце от мысли, не случилось ли что с отцом, и непереносимо боязно было загадывать, что же произойдет с ними самими — завтра, сегодня вечером, прямо сейчас?..
В случившемся можно было упрекать многих. И Дмитрия Ивановича с Владимиром Андреевичем, которые долго не могли собрать дружину и прийти на помощь осажденной Москве, и Киприана, самовольно бежавшего из кремля, и шурьев Дмитрия Донского, родных братьев великой княгини — Василия и Семена Дмитриевичей, которые вероломно обманули москвичей, заверив их под клятвенной присягой, что царь Тохтамыш желает только полюбоваться на Москву. И доверчивых граждан, внявших коварным словам и открывших ворота, которые были неприступны для врагов в течение трех дней и могли бы оставаться таковыми хоть до глубокой зимы.
А теперь Москва лежала в руинах.
Уцелели те, кто сумел сбежать в леса, заходить в которые степняки боялись.
Ждан выжил чудом — его нашли под грудой мертвых порубленных тел.
После Вожи и Куликова поля ордынцы утратили свою воинскую неустрашимость, но сохранили варварскую свирепость. Как ни были тогда жестоки законы войны, Тохтамышево нашествие вызвало содрогание в сердцах его самовидцев. Какой-то басурманин, видно, для того, чтобы хвалиться потом своим удальством, отрубал у поверженных по одному уху и складывал их в кожаный мешок, притороченный к седлу. Свалив конем Ждана и решив, что он мертв, отрубил и у него правое ухо.
Ворвавшись в город в восьмом часу дня [36] двадцать шестого августа, они уничтожали жителей до той поры, пока у них не обессилели руки и не притупились сабли, с живых людей сдирали кожу, плачущих младенцев бросали в костры, весело осклабясь, развлечения ради, ссекали с убегавших людей головы, а уцелевших и склонившихся перед неумолимым роком (преимущественно женщин, оставшихся после Куликовской битвы вдовиц и неневестных девок) погнали, как скот, на арканах в Сарай для продажи их в качестве рабынь и наложниц на рынках Востока и Средиземноморья. Не щадили и малых детей: по ордынскому закону истреблению подлежали все мальчики, доросшие до тележной чеки.
36
Стало быть, примерно в поддень.
Дочиста облупили все церкви, а набитые в них до стропил книги и рукописи сожгли. Захватили княжескую казну, расхитили имущество бояр и купцов. Драгоценностей и денег согребли мало сказать и тысяча тысяч, делили меж собой на глазок, ведрами, но словно бы чувствуя, что в остатний раз уже, может, удалось дорваться до московских богатств, хватали напоследок и тяжелый товар — железо и медь, не знали, как и управиться с награбленным.
Василий пошел искать Янгу. На месте нового дома Фомы Кацюгея лежала груда пепла и углей, а сам Фома — человек богатырского сложения, бывший отчаянный конокрад и доблестный ратник — сидел на седой земле и плакал, не. стесняясь слез, которые стекали на его опаленную бороду. На вопрос, где Янга, он не ответил — ничего, похоже, не видел и не слышал.
Возле пепелища Чудова монастыря Василий нашел умирающего переписчика Олексея. У него были отрублены кисти обеих рук, грубые холщовые повязки на них стали рыжими, проступила кровь даже и через черный, с вышитой на нем серебряной нитью молитвой пояс, которым притянули ему к телу обе руки, чтобы он от боли не вскидывал их и не бередил страшные язвы. Лицо его в черных волосах было смертельно бледным. Прикрыв глаза веками и еле шевеля обескровленными губами, он бредил…
— Рука-то моя любо лиха… а ты не писец… Я русским уставом пишу, начерком красивым и четким… А сядем, братья, на своих борзых коней, поглядим на синий Дон!.. Все сожгли… Колокола и то плавились, и мое пергаментное рукописание…. Хуже Батыева злодейство… Отец Кирилл, стогодовый старец, всякого на своем веку повидал, так и то ужасался…
— Олексей, а ты Янгу не видел? — Василий опустился на колени, вытирал нескончаемые слезы с глаз, стараясь по движениям тонких сухих губ Олексея угадывать слова. А тот вдруг раскрыл глаза, и они оказались у него прозрачно-голубыми, словно бы обесцвеченными. Минутное озарение мелькнуло в них, но тут же он опять смежил веки, прошептал:
— Знаю, ты великий князь.
— Нет, Олексей, я княжич, Василий я!
— Знаю. Яблоко от яблони недалеко падает… Сказано евангелистом Иоанном: «Сын ничего не может творить сам от себя, если не увидит Отца Творящего, ибо что творит Он, то и Сын творит также…» Я Янгу видел, да. Февронья в огонь ее толкнула… Потом сама туда же… Кто от меча бежал, от огня гибнул, спасался от огня — под мечом умирал, в реке тонул…
— Почему толкнула, как это толкнула, ты чего говоришь? — кричал, заливаясь слезами, княжич Олексею на ухо.
Тот, видно, услышал его, силился ответить:
— От поганых спасались… От плена… Огонь лучше… Мне бы тоже лучше… А вы, князья, в адовом огне гореть будете.
Олексей прожил еще два дня, но был все время без сознания. Его мать, очень ветхая старуха, обмыла сына, обрядила в белую рубаху, потом все ходила по монастырскому пепелищу, отыскивала калиги, никак не могла найти нужных иноческих башмаков, в которых можно было бы схоронить сына: то непарные попадались, то очень маленькие, то велики слишком. Пока искала — делом занята была, крепилась, но стоило взглянуть ей на босые ноги Олексея, как снова текли из глаз ее безутешные слезы. Василий попробовал узнать у нее о Янге, но она вопроса не понимала, смотрела в упор, по-детски, и начинала опять обиженно и тихо плакать.
Не стихал тягучий гул Борискиного колокола, не убирались щи да кутья со столов, наскоро сколоченных и врытых в землю, но некому было и поминный дармовой обед вкушать — ни калик перехожих, ни убогих странников, каких всегда бывало в Москве многие сотни. Не было и митрополита, обязанности его опять исполнял безотказный коломенский епископ Герасим, молился сам день и ночь и другим внушал, что молитва за умерших есть одна из первейших обязанностей христианина, его великий долг любви, ибо если Господь дал нам способность творить добро живому, то неужели он же отнимает ее у нас в отношении того, кто умер и, может быть, еще более нуждается в нашей деятельной помощи, нежели при жизни.