Василий I. Книга первая
Шрифт:
Есть, видишь ли ты, неминуемое, неизбежное, и стоит только вдуматься в это, как душа холодеет от ужаса. Он даже изумился про себя: сколько прожил на свете и ни разу не задумался, что это ведь в самом деле ужас — неизбежность!
Что такое счастье, он знал, это — свобода. Еще в раннем детстве, помнится, когда просишься у дядьки или мамки идти на гульбище играть с посадскими детьми в чиха или лату, а они все не пускают и не пускают — то ли грязь, то ли снег, то ли гость скоро важный прибудет, то ли чтением Псалтири да счетом надо заниматься — причин для запретов не сосчитать, а потом вдруг вещают: «Ну ладно, иди!» — и ты перенной стрелой вылетаешь из терема, все в груди поет и ликует, свобода: «Ну ладно, иди!» А потом это ощущение бывало не раз. И когда благополучно вырвались ночью из Сарай-Берке, переплыли Волгу, оглянулись — все, нет погони, и когда по степи мчались втроем на конях, и когда Витовт выпустил наконец из Трокая под честное слово, и когда впервые за годы неволи Василий увидел родные пашни, пажити, перелески: «Ну ладно, иди!»
Воспоминания о счастливых мгновениях, пережитых в далеком детстве и только что кончившейся, как видно, безвозвратно, юности, развеяли гнетущее чувство одиночества и тоски. Будущее было неясно, как падающий снег, но и сулило, как он, что-то новое, трепетное, неизведанное. И Василий даже обратился к снегу, словно к живому:
— Ну ладно, иди!
Находившийся в палате Данила Бяконтов понял слова великого князя как обращенные к нему:
— Куда мне идти, княже?
Василий недолго раздумывал:
— Знаешь… Иди-ка собирайся на охоту. Видишь, снег — к утру все застелет.
— На узерку? — обрадовался Данила.
— Ну конечно же, заяц-то не ждал такого — серый да бурый еще. Позови всех князей удельных, кои не уехали из Москвы. И Осею передай, чтобы готовился.
— Передам, княже, сейчас и передам. Мы с Осеем все для потехи к утру приготовим.
«Мы с Осеем…» Много у великого князя бояр, знатных да высокоумных, но постельничий Данила и кормиличич Осей дороже и ближе всех, им больше всего доверяет Василий, не зная по неискушенности, как сердит этим бояр старейших, которые больше, чем кто-либо, имеют право на внимание и ласку великого князя.
Встречаясь с Иваном Дмитриевичем Всеволжским, сразу же вспоминал Василий рассказ Травы об отцовом поясе. И хотелось спросить впрямую: «Дарил ли тебе, Иван, драгоценный пояс тесть твой, а мой сродник ближний Николай-Микула?» Не решался: не верил, не хотел верить, что было так, как Трава клепал, да и как обидеть ни в чем не повинного, не ведающего ни о какой подмене Ивана, славнейшего боярина из древнего рода [78] .
Тут же припоминалось, что ведь и презренный боярин Трава хоть и не из лепших, но знаемых тоже людей. Взгляд невольно обращался к кремлевским стенам и башням: Иван Собака, отец Травы, большое радение приложил, чтобы стояли нерушимо сложенные им из белого камня укрепления города. Своим существованием белокаменный Кремль подтверждал прошедшее, и стоять ему многие годы еще, вечно стоять. Так же нетленна и память о тех, кто возводил его, о людях не только знаемых, но и мизинных тоже. Голоса, говор пращуров, дыхание самой истории запечатлелись в названиях кремлевских ворот и башен: Чешковы ворота, Свиблова стрельница, Тимофеевские проездные мостки, Боровицкие, Богородицкие, Константино-Еленинские, Никольские… Сознавая это, испытывал Василий смешанное чувство гордости за своих пращуров и неуверенности в том, что он сумеет быть достойным их памяти.
78
Дед Ивана Всеволжского Александр был потомком Рюрика в шестнадцатом колене.
Намеченную на завтра потеху пришлось отменить, потому что вечером прибыл гонец из Константинополя с дурной вестью: «В день памяти преподобной Феодоры Александрийской преставился Пимин, митрополит Русский, во Цареграде, тамо и положен бысть». В одно время с гонцом пришел в Москву из своей обители Сергий Радонежский по важному делу к великому князю.
Весть о смерти в далеком Константинополе митрополита Пимина дошла до затерянной в лесах Сергиевой обители скорее, нежели до Кремля, и Василий терялся в догадках: как и почему такое могло произойти.
Известно, отличалась обитель с церковью во имя Животворящей Троицы страннолюбием и нищелюбием, со всех концов тянулись туда нищие, странники, калики, и не диво, что многое может быть ведомо Сергию от них, но как они раньше великокняжеского гонца поспели? Да и не затем, чтобы вести доставлять, тянутся к преподобному люди, в убогих кельях его обители не умолкает славословие Господу, и в тишине пустынной смиренные иноки неустанно трудятся над очищением своего сердца от страстей, стараясь вовсе позабыть о том, что там, за пределами их заветной пустыни, есть другой мир, который шумит и волнуется, как море непостоянное, погружая людей в мутные волны житейской суеты. Правда, в нужное время и в обители этой смиренной обнаружились люди, отнюдь не отрешенные от мира: ведомые всем ратники великие и богатыри крепкие, люди зело смысленные к воинскому делу и наряду — не только Александр Пересвет да Иродион Ослябя с сыном Яковом, и другие монахи Сергиевой обители в шлемах нетленных, схимах святых вышли на Куликово поле, чтобы сокрушить врага или сложить за Русь головы. Повелел им взять оружие в руки сам Сергий, и многие, в их числе и старший брат его Стефан, неодобрительно отнеслись к этому. Но людская молва не касалась преподобного, он смело и решительно вмешивался не раз в мирские дела, и сам Дмитрий Донской кротко выслушивал его. И другие великие князья не смели ни в чем перечить великому старцу.
Дважды бывал Василий вместе с отцом в Сергиевой обители, и запомнилось ему, что все-то там худостно, все нищетно, сиротински. Сергий сам неизменно был в посконной, латаной-перелатаной, без карманов, как у всех праведников, рубахе, подпоясанной вервием, согбенный и изнуренный от неустанных трудов и неусыпных бдений. И сейчас в таком облике ждал его увидеть Василий, но ошибся.
В думную палату вошел человек старый, однако с походкой легкой, взглядом быстрым, речью внятной. Поначалу, правда, показался он Василию не просто даже старым, но совершенно древним: на щеках и на лбу его столь большое множество морщин и глубоких складок, что в них словно бы западают и становятся невидимыми близко посаженные и кажущиеся неодинаковыми глаза Сергия. Но когда он улыбнулся великому князю улыбкой друга близкого или даже родственника, прекрасные его глаза васильково засветились, кожа в предглазьях и на щеках разгладилась, сквозь седые редкие усы и бороду проглянули не стариковские совсем, не обесцвеченные губы и ряд крепких белых зубов, все лицо его во внутреннем своем озарении стало детски-доверчивым, чистым, ясным. Но сразу же и построжало оно, как только повернулся Сергий к киоту, где выделялась в золотом с многоценными каменьями окладе икона Богородицы, произнес неторопливо, воздев обе руки к горним силам:
— Пречистая Мать Христа нашего, Ходатайница и Заступница, крепкая Помощница роду человеческому! Будь и нам, недостойным, Ходатайницей, присно молящейся к Сыну Своему и Богу нашему!
Сергий облачен был в священническую ризу, Василия благословил кипарисовым крестом, обернув руку концом холостяной домотканой епитрахили. Были во всем его облике скромность, простота и достоинство. Показалось Василию, что принес с собой Сергий живительный смоляной запах елового бора.
Как и догадывался Василий, важным делам, приведшим великого старца в Кремль, был вопрос о митрополите всея Руси. Первоигумен никого иного не желал видеть в святительском сане, кроме Киприана — того самого византийского пришельца, которого дважды выпроводил из Москвы отец и с которым отношения у Василия складывались не простые и не всегда понятные.
Сказать по правде, Василий давно ждал встречи с Сергием, ждал и боялся ее. Вскоре после того как умер отец, епископы и игумены московских храмов и монастырей ненароком будто бы интересовались: а кого же пожелает великий князь видеть в митрополитах? У всех было в памяти дерзкое решение Дмитрия Ивановича Донского, решившего наперекор не только старцу Сергию, но и самому константинопольскому патриарху Филофею поставить в митрополиты вчерашнего попа, духовника своего и благоприятеля Михаила-Митяя. Почему бы и новому великому князю не выбрать духовного владыку из русских священнослужителей? Но Василий не спешил принимать решение. Сергий знал об этом и, по сообщениям великокняжеских послухов, сильно серчал на молодого русского государя. Как и в Мамаево нашествие, опять в очень важный момент своей истории Русь оказалась без духовного наставника: Киприан в изгоне, а Пимин, дважды низложенный патриаршим собором за скандальные проделки, уехал тягаться (опять с большим запасом денег) в Константинополь за месяц до кончины Дмитрия Донского.
Сергий Радонежский был старцем прозорливым, и душа Василия была для него книгой открытой. Он не выказывал своей досады, очень мягко и без поспешности старался склонить великого князя к тому, чтобы пригласить в Москву опального Киприана. Василий нимало не сомневался в правоте Сергия, ибо верил, что славный старец этот, вдохновитель Донской победы, вполне постиг Бога, знал Его помыслы и предначертания и был призван на землю, чтобы осуществить Его намерения. Однако почему-то всегда сердцу Василия был ближе бесшабашный разудалый Пимин, нежели Киприан, который самого дьявола лукавством может обойти, — на словах прямодушен, а на деле скрытен и пролазчив. Но вот бедный Пимин, как и Митяй в свое время, вдруг отдал Богу душу свою многогрешную уже на самом подходе к Константинополю — в Халкиндоне, что на противоположной стороне устья Босфора.
Василий продолжал колебаться и раздумывать, чем все больше гневил первоигумена Руси. Сергий не понимал причин его колебаний, усматривал простое упрямство, покоящееся на слепой вере в непогрешимость действий отца, который все последние годы перед смертью и слышать не желал о Киприане.
Сколь настойчив, столь же и многотерпелив был Сергий. Он вдруг вовсе оставил разговор о митрополите и предложил Василию наведаться в монастырь Николы Старого, что близ Кремля, напротив Никольских ворот. Там, сказал Сергий, есть у игумена для великого князя московского весьма даже важная харатия.