Василий Тёркин
Шрифт:
– Вася! как ты скажешь?
Что было ему сказать? Из-за него быть выгнанным, а то и того хуже - решительно не стоит.
– Поклясться-то поклянется, - выговорил он, - а выдать может, под шумок, разлюбезным манером.
– Ладно! Посмотрим!
– сказал задорно Зверев, а сам был рад-радешенек, что история кончилась так, а не иначе.
Они оба были уверены, что ни одна душа ничего не видала и не слыхала. В классе Виттих вел себя осторожно и стал как будто даже мирволить им: спрашивал реже и отметки пошли щедрее. Как надзиратель в пансионе обходился с Зверевым по-прежнему, балагурил, расспрашивал про его деревню, родных, даже про бильярдную игру.
И так шло месяца два. Друг друга они успокаивали: Виттиху прямой расчет молчать. Откройся история, хотя бы и не через него, их выключат, да и ему хода не будет, в инспекторы не попадет.
Вообще он сделался добрее, и класс его полюбил, сравнивал с "изувером" Перновским.
Виттих и Перновский не терпели один другого. Из-за количества уроков они беспрестанно подставляли друг другу ножку. Перновский читал в старшем отделении. На первые два года по его предмету бывал всегда особый преподаватель, всего чаще инспектор или директор. А тут Виттих захватил себе ловко и незаметно и эти часы; Перновский еще ядовитее возненавидел его, хотя снаружи они как будто и ладили.
В начале поста дядьку, старого унтера Силантия, за продолжительные провинности уволили. В день его ухода из пансиона он, сильно выпивши, пошел прощаться с воспитанниками и с учителями. Начал он с наставников - их было трое; у всех был, кроме Виттиха. И, прощаясь с Перновским, говорил ему:
– Вы, Фрументий Лукич, язвительный человек. И ко мне всегда были не в пример строги. А я вот пришел прощаться с вами; к господину Виттиху, хоть тот и подобрее, я не пойду.
И тут же Силантий рассказал спьяна, что он собственными ушами слышал, какой между воспитанниками и Виттихом состоялся уговор.
Силантий хоть и говорил, что Виттих добрее, но он на него всего больше был зол и, зная его нрав, подозревал, что из-за "оговоров" Виттиха его разочли.
Для Перновского это было слишком на руку, да он и помимо того не упустил бы никогда ничего подобного без разоблачения.
Он доложил директору и предупредил, по-товарищески, своего соперника. Директор хотел сначала замять дело, но через того же Перновского узнал, что и в классах и в дортуарах об этом уже пошли толки.
– Ну, Вася, мы пропали!
На этот возглас приятеля Теркин, не колеблясь ни секунды, ответил:
– Теперь надо осрамить Перновского при всех. Давай бросать жребий.
Сделали они нарезку на одной из "семиток" и бросили их в фуражку, встряхнули раза два, и уговор был - в один миг выхватить монету.
С нарезкой вынул Зверев и побледнел, но притворился, что он "битк/а", и вскричал:
– Я так я!..
Но не выдержал и чуть не расплакался.
– Страшно?
– спросил его Теркин.
– Страшно, Вася...
Зверев схватил его за руки, хотел поцеловать и разрюмился окончательно.
– Тебе все равно отвечать. Коли исключат тебя - вот тебе крест, мамаша тебя не оставит!..
– Ну, ладно! Только смотри, Петька: я себя не продаю ни за какие благостыни... Будь что будет - не пропаду. Но смотри, ежели отец придет в разорение и мне нечем будет кормить его и старуху мать и ты или твои родители на попятный двор пойдете, открещиваться станете - мол, знать не знаем, - ты от меня не уйдешь живой!
И так грозно он это сказал, что Зверев начал креститься и клясться. Ему даже противно стало.
– Ладно. Завтра же! Фроша меня вызовет к доске наверняка.
ХIII
На второй урок пришел Перновский и первым же вызвал Теркина к доске.
Землистые щеки Перновского, его усмешка и выражение глаз, остановившихся на нем, заставили его покраснеть. У него даже заволокло зрение, и он в два скачка очутился у кафедры...
Звуки ругательного слова гулко раздались в воздухе... Учитель вскочил, схватился одной рукой за угол кафедры, а другой оттолкнул Теркина...
Началось дело. Сидение в карцере длилось больше двух недель. Допрашивали, делали очные ставки, добивались того, чтобы он, кроме Зверева, - тот уже попался по истории с Виттихом, - выдал еще участников заговора, грозили ему, если он не укажет на них, водворить его на родину и заставить волостной суд наказать его розгами, как наказывают взрослых мужиков. Но он отрезал им всего один раз:
– Я один надумал. Ни Зверева, ни кого другого я в это не впутывал.
Зверева он по второму делу все-таки не выгородил: ясно было, что и тот хотел отомстить Перновскому.
Отцу Теркина, Ивану Прокофьеву, не давали знать и не вызывали его больше недели. Потом ему написал один из товарищей сына.
Старик приехал, больной, без денег, кинулся к начальству, начал было, по своей пылкой натуре, ходить по городу и кричать о неправде.
И с приемышем своим ему не позволяли видеться в первые дни.
Теркин заболел не притворно, а в самом деле, и его положили в лазарет при пансионе, в особой комнате, куда остальных, кто лежал из воспитанников, не пускали.
У отца он, когда тот пришел к нему, стал горячо просить прощение.
– О вас с мамынькой, - он выговаривал по-деревенски, когда был со своими, - не подумал, тятенька, простите! Ученье мое теперь пропало. Да я сам-то не пропал еще. И во мне вы оба найдете подпору!.. Верьте!..
И когда он эти слова говорил Ивану Прокофьичу, то совсем и не подумал о клятвах Зверева насчет денежной поддержки его старикам. Не очень-то он и впоследствии надеялся на слова Зверева, да так оно и вышло на деле.
Иван Прокофьич, прощаясь с приемышем, сказал ему: - Вася!.. Ты хоть не кровный мой сын, а весь в меня! Мать сильно сокрушалась, лежала разбитая, целые дни разливалась-плакала. Это Теркина еще больше мозжило, и как только уехал домой отец, ему начало делаться хуже. Хоть он все время был на ногах, но доктор определил воспаление легкого.
Бред начался у него. Он слег и добрую неделю то и дело терял сознание. Его перестали вообще беспокоить.
Зверева просто исключили, без права принимать в ту же гимназию; хлопотали отец и губернский предводитель. Да и не хотелось начальству, чтобы разнеслась история с Виттихом. Виттиха, однако, уволили через два месяца, а Перновский сам подал прошение об отпуске и перевелся куда-то далеко, за Урал.