Василий Тёркин
Шрифт:
– А теперь как папенька?
– К вечерням им полегче стало, забылись... Доктор два раза был.
– Мамаша почивает?
– Уж не могу вам сказать... Сама-то я спала... Вряд ли почивают. Они завсегда на ногах.
– Если мамаша отдыхает, не буди ее... Я посижу в гостиной... Пойди, узнай.
Она нарочно услала Аксинью в дальнюю комнату, где мать ее спала с тех пор, как она стала себя помнить, чтобы ей самой не входить прямо к Матрене Ниловне. В гостиной она больше овладеет собою. Ее внезапное волнение тем временем пройдет.
Аксинья отворила ей дверь в большую низковатую комнату с тремя окнами. Свет сквозь полосатые шторы ровно обливал ее. Воздух стоял в ней спертый. Окна боялись отпирать. Хорошая рядская мебель в чехлах занимала две стены в жесткой симметрии: диван, стол, два кресла. В простенках узкие бронзовые зеркала. На стенах олеографии в рамах. Чистота отзывалась раскольничьим домом. Крашеный пол так и блестел. По нем от одной двери к другой шли белые половики. На окнах цветы и бутыли с красным уксусом.
Как только Аксинья скрылась за дверью во внутренние комнаты, Серафима пододвинулась к одному из зеркал, потянула вуалетку, чтобы ее лицо ушло под тюль до рта, и вглядывалась в свои глаза и щеки - не могут ли они ее выдать?
XXII
Мать подошла к ней так тихо, что она встрепенулась, когда та окликнула ее:
– Здравствуй, Симочка!
Серафима перелистывала нумера старой "Нивы", лежавшие на столе около лампы еще с той поры, когда она ходила в гимназию.
– Ах, маменька! Здравствуйте!
Они поцеловались три раза, как всегда, по-купечески.
Небольшого роста, широкая в плечах, моложавого выразительного лица, Матрена Ниловна ходила в платке, по старому обычаю. На этот раз платок был легкий крепоновый, темно-лиловый, повязанный распущенными концами вниз по плечам и заколотый аккуратно булавками у самого подбородка. Под платком виднелась темная кацавейка, ее неизменное одеяние, и такая же темная шерстяная юбка, короткая, так что видны были замшевые туфли и чистые шерстяные чулки домашнего вязанья.
Матрена Ниловна не передала дочери своей наружности. Волос из-под надвинутого на лоб платка не было видно, но они у нее оставались по-прежнему русые, цвета орехового дерева, густые, гладкие и без седины. Брови, такого же цвета, двумя густыми кистями лежали над выпуклостями глазных орбит. Проницательные и впалые глаза, серые, тенистые, с крапинками на зрачках, особенно молодили ее. В крупном свежем рту сохранились зубы, твердые и белые, подбородок слегка двоился.
– ЧтО папенька?
Серафима проговорила это тише, чем обыкновенно говорила в гостиной.
Они еще стояли посредине комнаты.
– Да что, Симочка... Столь плох, столь плох!.. Сегодня больно на заре маялся, сердешный. Я хотела было за тобой посылать... Заливает ему грудь-то... ни лежать, ни сидеть... Теперь вот забылся... И я пошла отдохнуть...
– Простите, маменька, я вас разбудила.
– Не спала я... Какой тут сон!..
Кистью правой руки Матрена Ниловна истово перекрестила рот; она не могла сдержать нервной зевоты.
– Спасибо, Симочка, заехала... Муженек-то вернулся небось?
Серафима знала, что Матрена Ниловна в таких же чувствах к Рудичу, как и она сама.
– Вчера приехал.
– С чем? С пустушкой или повысили?
– К осени обещали товарища прокурора.
– Жалованья-то больше нешто?
– Нет, меньше.
– Ну, так чему же тут радоваться?
– Ход теперь другой будет.
– Все едино! В клубе на зеленом сукне спустит.
Полные губы Матрены Ниловны повела косвенная усмешка. Серые бойкие глаза остановились на дочери, но не особенно пристально. Их затуманивали душевная горечь и большое утомление.
Серафима все-таки опустила ресницы, хотя уже не боялась выдать себя. Разговор сам пошел в такую сторону, что ей нечего было направлять его.
Они присели на диван. Матрена Ниловна прикоснулась правой рукой к плечу дочери. В свою "Симочку" она до сих пор была влюблена, только не проявляла этого в нежных словах и ласках. Но Серафима знала отлично, что мать всегда будет на ее стороне, а чего она не может оправдать, например, ее "неверие", то и на это Матрена Ниловна махнула рукой.
– Свой разум есть, - говаривала она.
– Сколь это ни прискорбно мне... Уповаю на милость Божию... Он, Батюшка, просветит ее и помилует.
Она не поблажала ей ни в чем, что было против ее правил, выговаривала, но всегда, точно старшая сестра или, много, тетка, как бы рассуждала вслух. Не хотела она и подливать масла в их супружеские нелады. Если она и сейчас так высказалась насчет своего зятя, то потому, что у них давно уже установился этот тон. В сердце Матрены Ниловны не закрывалась ранка горечи против того "лодыря", который сманил у них со стариком единственную их дочь, красавицу и умницу. Не случись этого "Божьего попущения", Симочка, конечно, попала бы за какого-нибудь миллионера по хлебной или другой торговле. Мало ли их по Волге? Есть и такие, что учились в Казани в студентах, а коренного дела своего не бросают.
Боязнь выдать себя совсем отлетела от Серафимы. Роковое слово "любовник" уже не прыгало у нее в голове. Мать простит ей, когда надо будет признаться.
И так ей стало легко, почти весело... Она даже застыдилась. Отец умирает через комнату, а она в таких чувствах!
– По тебе стосковался, - все так же тихо продолжала Матрена Ниловна, - задыхается, индо посоловеет весь, а чуть маленько отлегло, сейчас спросит: "Симочка не побывает ли?"
Наклонившись к лицу дочери, она прибавила чуть слышно:
– За эти месяцы вот как он разнемогся, тебя стал жалеть... не в пример прежнего. И ровно ему перед тобой совестно, что оставляет дела не в прежнем виде... Вчерашнего числа этак поглядел на меня, у самого слез полны глаза, и говорит: "Смотри, Матрена, хоть и малый достаток Серафиме после меня придется, не давай ты его на съедение муженьку... Дом твой, на твое имя записан... А остальное что - в руки передам. Сторожи только, как бы во сне дух не вылетел"...
Дочь слушала, низко опустив голову. Ей хотелось спросить: