Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Василий Тёркин

Боборыкин Петр Дмитриевич

Шрифт:

– Читывал и я, Борис Петрович, про эту самую дифференциацию. Но до купона-то мужику - ох, как далеко! От нищенства и пропойства надо ему уйти первым делом, и не встанет он нигде на ноги, коли не будет у него своего закона, который бы все его крестьянское естество захватывал.

– Вы и тут правы, - выговорил писатель, и обе брови его поднялись и придали лицу еще более нервное выражение.

III

– Борис Петрович!
– раздался громкий голос капитана из-за рубки.
– Чай простынет, пожалуйте!

Он подошел к ним.

– Заговорились? А вы, Василий Иванович, не откушаете?

– Я только что пил.

Пожалуйте, Борис Петрович! Мне, грешным делом, соснуть маленько хочется. В Нижнем-то надо на ногах быть до поздней ночи. Вы ведь до Нижнего?

– Да, голубчик, там погощу денька два-три у одного приятеля и в Москву по чугунке.

– Так пожалуйте!

– Сейчас, Андрей Фомич, - отозвался Теркин.
– Эк, приспичило. В кои-то веки привелось мне встретить Бориса Петровича, и разговор у нас такой зашел, а вы с вашим чаем!..

– Сию минутку, - просительно выговорил писатель.
– Налейте мне стаканчик. Я люблю холодный. И лимону кусочек.

– Ладно, ладно.

Капитан скрылся за рубкой. Они немного помолчали, и Теркин заговорил первый.

– Хороший парень Андрей-то Фомич! Жаль, что на таком дрянном суденышке ходит, как этот "Бирюч". И глянь-ка, сколько товару наворотил. Хорошая искра попади вон в те тюки - из нас одно жаркое будет.

– Что вы?
– тревожнее спросил Борис Петрович.

– Обязательно! Немножко с ленцой, Кузьмичев-то, а толковый. Ежели я, со своим пароходом, в их товарищество поступлю, он может ко мне угодить. Мы его тогда маленько подтянем, - прибавил Теркин и подмигнул.
– Вам его история известна?

– Как же!

– Где-то я читал, что московский старец, Михаил Петрович Погодин, любил говорить и писать: "так, мол, русская печь печет". Студент медицины... потом угодил как-то в не столь отдаленные места, затем сделался аптекарским гез/елем. А потом глядь - и капитан, по Волге бегает!

Он подметил взгляд писателя, когда произносил имя Погодина и делал цитату из его изречений. В этом взгляде был вопрос: какого, в сущности, образования мог быть его собеседник.

– Вот ведь и ваш покорный слуга - на линии теперь судохозяина, а чем не перебывал? И к чему готовился? Попал в словесники, классическую муштру проходил.

– Вы-то?

– А то как же! Приемный-то отец мой от своих скудных достатков в гимназии меня держал. Ну, урочишки были. И всю греческую и латинскую премудрость прошел я до шестого класса, откуда и был выключен...

– Исключили? За что?

– Долго рассказывать. А для вас, как для изобразителя правды... занятно было бы. Да Андрей Фомич, поди, совсем истерзался?..

– Вы бы пошли с нами посидеть.

– Каютишка-то у него всего на полтора человека. А я - мужик крупный. Я подожду здесь, на прохладе. И без того безмерно доволен, Борис Петрович, что привелось с вами покалякать.

Из-за рубки показалась опять дюжая фигура капитана.

– Пожалуйте! Борис Петрович!

– Иду, иду!

Писатель заторопился, но успел подать Теркину руку и еще раз пригласил его.

– Нет, уж вы там вдвоем благодушествуйте. Места нет, да я и плохой чаепийца, даром что нас водохлебами зовут.

Его тянуло за Борисом Петровичем, но он счел бестактным нарушать их беседу вдвоем. Ни за что не хотел бы он показаться навязчивым. В нем всегда говорило горделивое чувство. Этого пистоля он сердечно любил и увлекался им долго, но "лебезить" ни перед кем не желал, особливо при третьем лице, хотя бы и при таком хорошем малом, как Кузьмичев. Через несколько недель капитан мог стать его подчиненным.

Теркин прошелся по палубе и сел у другого борта, откуда ему видна была группа из красивой блондинки и офицера, сбоку от рулевого. Пароход шел поскорее. Крики матроса прекратились, на мачту подняли цветной фонарь, разговоры стали гудеть явственнее в тишине вечернего воздуха. Больше версты "Бирюч" не встречал и не обгонял ни одного парохода.

Все та же родная река тянулась перед ним, как будто и богатая водой, а на деле с каждым днем страшно мелеющая, Теркин не рисовался в разговоре с Борисом Петровичем. У него щемит в груди, когда он думает о том, что может статься с великой русской рекой через десять, много двадцать лет. Это чувство, как и жалость к лесу, даже растет в нем, - нужды нет, что он "на линии" пароходчика. Отопление мечтает он завести у себя нефтяное. Нефти еще целая уйма, хоть и с ней обходятся хищнически, как со всем, что только можно обращать в деньги.

И досада начала разбирать его на то, что капитан помешал их разговору, да и сам он не так направил беседу с Борисом Петровичем. Ему хотелось поисповедоваться, раскрыть душу не по одному вопросу о крестьянстве, показать себя в настоящем свете, без прикрасы, выслушать, быть может, и приговор себе. А так он мог показаться хвастуном, "рисовальщиком", как он называл всех, кто чем-нибудь рисуется. Все, что он про себя сказал, была правда. Да, он мужицкого рода, настоящий крестьянский сын, подкидыш, взятый в дом к "смутьяну", Ивану Прокофьеву Теркину, бывшему крепостному графов Рощиных, владельцев половины села Кладенца.

А почему же он, три часа назад, когда останавливались у Кладенца, даже и с палубы не сошел? Должно быть, сердце-то у него не екнуло при виде красивого села, на нескольких холмах, с его церквами и монастырем, с древним валом, где когда-то, еще при татарах, был княжеский стол? Он в это время лежал на диване своей каюты, предоставленной ему от товарищества, как будущему пайщику, и только сквозь узкие окна видел полосу берега, народ на пристани, два-три дома на подъеме в гору, часть рядов с "галдарейками", все - знакомое ему больше двадцати пяти лет.

Да, его не потянуло и на палубу. Он не любит своего села и давно не любил, с той самой поры, как стал понимать, что вокруг него делается. Своего названого отца он считал "праведником", - нужды нет, что местные вожаки, которые потрафляли неосмысленной "голытьбе" и спаивали ее, обзывали Ивана Теркина кулаком, сторонником скупщиков и врагом мира. Он до сих пор не может простить этому миру ссылки своего отца, - тому стукнуло тогда шестьдесят два года, - по приговору сельского общества, самого гнусного дела, какое только он видел на своем веку; и на него пошли мужики! И пошли на такое дело небось не раскольники, живущие в Кладенце особым обществом, также бывшие крепостные другого барина, а православные хресьяне, те самые, что ставят пудовые свечи и певчих содержат на мирские деньги, нужды нет, что половина их впроголодь живет. Не заедет он по доброй воле в Кладенец, и сделайся он миллионщиком, ни алтына не даст на нужды мира тому сельскому обществу, что собирает сходки в старинном барском флигеле, до сих пор известном под прозвищем "графского приказа".

С личностью названого отца, Ивана Прокофьева, в его памяти сплетена другая личность, сына почтмейстера, - в Кладенце есть контора, - положившего всю свою душу в дело этой самой "гольтепы", которая ссылала Ивана Прокофьева. Он скорбел о скудости заработка кустарей, собирал их, вдалбливал в их мозги, как хорошо было бы им завести товарищество и артель, писал в газетах, ездил в Петербург, просил у высшего начальства субсидии, добился ее, сам сочинял устав и целых два года изнывал на этом деле, перебивался с хлеба на квас. И чем все это завершилось? Да его же обвинили, заподозрили, держали взаперти, сослали, - и хоть бы один из бывших членов правления, которые потом разграбили кассу, постоял за него!..

Поделиться с друзьями: