Василий Теркин
Шрифт:
Бульдогом прозывается.
— Револьвер?
— А то как бы ты думал? Тридцать рублей предлагала. Он бы и отдал, да патронов у него нет. "И нигде здесь не достанешь", — говорит. Если и найдутся пистолеты, так другого калибра. Не судьба! Ничего не поделаешь!.. Измаялась я: кучера отпустила в харчевню, а сама с утра не пивши, не евши. Забрела на набережную, села на траву и гляжу на воду. Все она -
Волга, твоя любимая река. Чего же еще проще? К чему тут отрава или револьвер? Взяла лодку или по плотам подальше пробралась — бултых! — и все кончено! Чего лучше, чего дешевле?..
Он не прерывал ее. Тон ее делался проще. Было что-то в ее рассказе и чудн/ое, и наводившее на него род нервного усыпления, как бывало в детстве, когда ему долго стригли волосы.
— А вышло по-другому… Река-то меня и повернула вспять. Отравляться? Топиться?.. Из-за чего? Из-за того, что мужчины все до одного предатели и вместо любви знают только игру в любовь, рисовку свою поганую, да чванство, да новизну: сегодня одна, завтра другая! Нет! Это мы великосветским барыням да шальным девчонкам предоставим!
Серафима усиленно перевела дыхание.
— Вот тебе и весь сказ, Вася!.. Вот через что я перешла, пока вы с Калерией Порфирьевной под ручку по добрым делам отправлялись. Может, и миловались в лесу, — мне все равно! Слышишь, все равно!
Она сидела против него все так же близко. Теркин вышел из своего полузабытья.
— Если ты серьезно… не дурачишься, Сима… стр.241
— Ради Бога, без нравоучений!.. Видишь, я, не желая того, ловушку тебе устроила! — Углы ее рта стало опять подергивать. — Небось ты распознал с первых слов, что я не побасенки рассказываю, а настоящее дело. И что же? Хоть бы слово одно у тебя вырвалось…
Одно, единственное!.. Вася!.. Нас теперь никто не видит и не слышит. Неужели нет в тебе настолько совести, чтобы сказать: Серафима, я тебя бросить собираюсь!..
— Кто тебе это сказал? — вскрикнул он и оттолкнул ее движением руки.
— Я тебе это говорю! Не то что уж любви в тебе нет… Жалости простой! Да я и не хочу, чтобы меня жалели… И бояться нечего за меня: смерти больше искать не стану… Помраченье прошло!.. Все, все предатели!
Хохот вырвался из горла, уже сдавленного новым приступом истерики.
Серафима вскочила и побежала через цветник в лес. Теркин не бросился за ней, махнул рукой и остался на террасе.
Он не захотел догнать ее, обнять или стать на колени, тронуть и разубедить. Как параличом поражена была его воля. Он не мог и негодовать, накидываться на нее, осыпать ее выговорами и окриками.
За что? За ее безумную любовь? Но всякая любовь способна на безумство… Ему следовало пойти за ней, остановиться и повиниться в том, что он не любит ее так, как она его. Разве она не увидала этого раньше, чем он сам?
В лесу уже стемнело. Серафима сразу очутилась у двух сосен с сиденьем и пошла дальше, вглубь. Она не ждала за собою погони. Ее «Вася» погиб для нее бесповоротно. Не хотела она ставить ловушку, но так вышло. Он выдал себя. Та — святоша — владеет им.
Рассказала она ему про свои поиски яда и пистолета, но про одно умолчала: у заезжего армянина, торгующего бирюзой, золотыми вещами и кавказским серебром, она нашла кинжал с костяной рукояткой, вроде охотничьего ножа, даже спросила: отточен ли он. Он был отточен. О себе ли одной думала она, когда платила деньги за этот нож?..
Теперь в темноте леса, куда она все уходила уже задержанной, колеблющейся поступью, она не побоится заглянуть себе в душу… стр.242
Ее гложет ненависть к Калерии, такая, что как только она вспомнит ее лицо или белый чепчик и пелеринку, — дрожь пойдет у нее от груди к ногам и к рукам, и кулаки сжимаются сами собою. Нельзя им больше жить под одной крышей. А теперь Калерия, с этим поветрием ребят в Мироновке, когда еще уедет? Да и дифтерит не приберет ее: сперва она их обоих заразит, принесет с собой на юбках. Уберется она наконец, — все равно его потянет за ней, он будет участвовать в ее святошеских занятиях. Она все равно утащит с собою его сердце!
"Предатели, предатели!" — шептали запекшиеся от внутреннего жара губы Серафимы, и она все дальше уходила в лес.
Совсем стало темно. Серафима натыкалась на пни, в лицо ей хлестали сухие ветви высоких кустов, кололи ее иглы хвои, она даже не отмахивалась. В средине груди ныло, в сердце нестерпимо жгло, ноги стали подкашиваться, Где-то на маленькой лужайке она упала как сноп на толстый пласт хвои, ничком, схватила голову в руки отчаянным жестом и зарыдала, почти завыла. Ее всю трясло в конвульсиях.
Ни просвета, ни опоры, ни в себе, ни под собою, вот что заглодало ее, точно предсмертная агония, когда она после припадка лежала уже на боку у той же сосны и смотрела в чащу леса, засиневшего от густых сумерек. Никакой опоры! Отрывками, в виде очень свежих воспоминаний годов ученья и девичества, уходила она в свое прошлое. Неужли в нем не было ничего заветного, никакой веры, ничего такого, что утишило бы эту бешеную злобу и обиду, близкую к помрачению всего ее существа? Ведь ее воспитали и холили; мать души в ней не чаяла; в гимназии все баловали; училась она бойко, книжки читала, в шестом классе даже к ссыльным ходила, тянуло ее во что-нибудь, где можно голову свою сложить за идею. Но это промелькнуло… Пересилила суетность, купила себе мужа — и в три года образовалась "пустушка".
Как мотылек на огонь ринулась она на страсть. Все положила в нее… Все! Да что же все-то? Весь пыл, неутолимую жажду ласки и глупую бабью веру в вечность обожания своего
Васи, в его преклонение перед нею…
И через год — вот она, как зверь, воет и бьется, готова кидаться как бесноватая и кусать всех, душить, резать, жечь. стр.243
— Царица небесная! Смилуйся!
Она приподнялась и, сидя на земле, опустила голову в ладони. Нет, это обмолвка! Веры в ней нет никакой: ни раскольничьей, ни православной, ни немецкой, ни польской, ни другой какой нынешней: толстовской или пашковской… С тех пор как она замужем и в эти два последних года, когда она только жила в Васю, ни разу, даже у гроба отца своего, она не подумала о Боге, о том, кто нас поставил на землю, и должны ли мы искать правды и света. Никто вокруг нее не жил в душу, в мысль, в подвиг, в милосердие. Только мать обратилась опять к божественному; но для нее это — изуверство, и смешное изуверство. Мешочек с сухарями, лестовки да поклоны с буханьем головы по тысяче раз в день, да угощение пьяных попов-расстриг. Детей нет, дела никакого, народа она не жалеет, теперешнего общества ни в грош не ставит, достаточно присмотрелась к его беспутству и пустоте…
Что возвратит ей любовника? Какое приворотное зелье? Тумана страсти ни на один миг не прорвало сознание, что в нем, в ее Васе, происходит брожение души, и надо его привлекать не одними плотскими чарами.
Опять мелькнули в ее мозгу прозрачное лицо Калерии и взгляд ее кротких улыбающихся глаз. Злоба сдавила горло. Она начала метаться, упав навзничь, и разметала руки. Уничтожить разлучницу — вот что заколыхало Серафиму и забило ей в виски молотками.
И когда яростное напряжение души схватилось за этот исход, Серафима почувствовала, как вдруг всю ее точно сжало в комок, и она застыла в сладострастье кровавой расплаты.