Вдыхая тень зверя
Шрифт:
– Секретарь, значит, – гнусно усмехнулся комиссар и вернул Рудневу с Белецким документы. – А где, граждане, ваши мандаты о несении трудовой повинности?
– Что? – Дмитрий Николаевич выговорил свой вопрос так, будто камень уронил.
– Все представители буржуазных сословий обязаны нести трудовую повинность и иметь о том соответствующую бумагу, – отчеканил Балыба.
– Вы же сословия и чины отменили, – процедил Руднев.
– Бывших буржуазных сословий и бывшего дворянства, – поправился комиссар. – Так, где вы работаете, гражданин Руднев?
– Здесь работаю. Это моя мастерская. Я художник.
Одетый в кожу уполномоченный презрительным взглядом пробежал по оконченным и неоконченным полотнам, на которых красовались прекрасные томные женщины, средневековые рыцари в латах, паладины, афиняне, колдуны, античные боги, сатиры, нимфы, драконы и прочая тому подобная контрреволюционная публика.
– Это ваше декадентское ремесло не может рассматриваться как труд на благо пролетарской республики, – заявил он. – Равно как и должность частного секретаря. Даю вам сроку в два дня. Если за это время вы, граждане, не получите мандаты о трудовой повинности, я выселю вас из предоставленного вам советской властью помещения.
Лицо Дмитрия Николаевича исказилось гримасой неистовой злобы, от ярости у него аж дыхание перехватило.
– Это мой дом! – хрипло выкрикнул он.
Руднев сделал движение в сторону комиссара, но Белецкий тут же схватил его за руку повыше локтя и стиснул так, что Дмитрий Николаевич от боли опомнился и замер.
– У вас два дня, – недобро улыбаясь, повторил Балыба и, скрипя кожей, покинул флигель вместе с армейскими.
Едва шаги представителей новой власти удалились от двери, Руднев схватился за голову и со стоном, переходящим в звериный рёв, опустился на пол, где затих в скорбной позе. Белецкий шарахнул кулаком по стене и прорычал по-немецки нечто непереводимое, но очевидно, чрезвычайно грубое. Потом он вдруг резко метнулся из мастерской и, вернувшись через несколько минут, сунул что-то Дмитрию Николаевичу в руки.
– Anziehen! (нем. Надевайте!) – велел он тоном, не терпящим возражений.
Руднев поднял глаза на своего секретаря, являвшегося на деле его верным другом ещё с детства.
– Белецкий, ты что, рехнулся? – простонал он, увидев, что друг протягивает ему фехтовальную маску и держит под мышкой две рапиры.
– Надевайте, говорю вам!
– Нашёл, чем заняться! Самое время!
– Всё лучше, чем предаваться унынию или лелеять в душе бессмысленный гнев!
Белецкий рывком поставил Дмитрия Николаевича на ноги и всучил-таки ему в руки маску.
– Ты серьезно, Белецкий?
– А бывало иначе?
Иначе у Белецкого не бывало никогда. По крайней мере в отношении физических тренировок, которыми он ещё с тех времён, когда был при юном Дмитрии Николаевиче воспитателем, всю жизнь донимал Руднева, отнюдь не склонного к атлетическим занятиям.
Руднев смирился и поплёлся за Белецким в сад, где на глазах у изумлённых слуг и обалдевших революционных матросов они с яростной одержимостью фехтовали до тех пор, пока держали ноги.
На следующее утро с прояснившимися после давешней тренировки мозгами Руднев с Белецким отправились добывать мандаты, которые бы подтвердили, что нынче оба они вовсе не буржуазные паразиты на теле революции, а самый что ни на есть трудовой элемент. И, как ни странно, до определённой степени это соответствовало действительности.
До провозглашения революцией принципов социальной справедливости граф Руднев-Салтыков-Головкин был исключительно богат. Он и сам толком не знал, сколько ему принадлежит земли, леса, заводов, сколько у него на счетах денег и сколько ещё капитала в ценных бумагах. Всеми этими меркантильными вопросами заведовал имевший недюжинную деловую хватку Белецкий, который так же организовывал выставки и продажи Рудневских картин, ценимых людьми с высоким вкусом и приличным достатком, готовых вполне щедро платить за неординарный стиль и непринуждённое мастерство кисти Дмитрия Николаевича. Уже этих гонораров вполне хватило бы Рудневу на безбедную жизнь, поскольку, хоть и имел он нескромные привычки к абсолютному комфорту, изысканной еде и дорогому платью, за ним не было пристрастий ни к светской жизни, ни к игре, ни к чему-либо подобному, что можно было бы хоть в какой-то степени назвать «мотовством». В силу этакого своеобразного аскетизма Дмитрий Николаевич не сразу ощутил на своей шкуре, что в одночасье лишился не только формы обращения «ваше сиятельство», но и всего своего дохода, оставшись лишь при тех деньгах и фамильных драгоценностях, которые поспешил надёжно припрятать быстро сориентировавшийся в революционной ситуации Белецкий. Иссякли и гонорары, так как всем было не до романтических полотен.
Когда же через пару месяцев после крушения царской России Рудневу стало очевидно, что содержать себя, свой дом и своих людей – последнее он считал непременным долгом барина – можно лишь за счёт недальновидного в условиях социальных потрясений растрачивания схороненных ценностей, он решил найти для себя хоть какой-то приемлемый источник заработка и с этой целью сошёлся с неким господином, вернее, теперь уже гражданином Толбухиным, знакомым ему по старым, канувшим в небытие спокойным временам.
Сергей Александрович Толбухин был антрепренёром, который вместе со своим творческим сотоварищем Альбертом Романовичем Версальским, прославились неординарными экспериментами в сфере театрального искусства. Они ставили шокирующие постановки Еврепида, Боделя, Шекспира, Бомарше, Фонвизина, Пушкина, Островского, Чехова, Горького и прочих мэтров мировой и российской драматургии, искренне считая, что придают замшелым пьескам актуальный лоск и современное звучание. От этих их новаторских сценических форм покойные классики переворачивались в гробах, а ныне здравствующие, случись им побывать на спектакле, сроду бы не узнали своих произведений, однако Толбухин и Версальский имели немалую популярность и целую армию почитателей, которая значительно пополнилась с тех пор, как «Марсельеза» заменила собой благословенное произведение Алексея Фёдоровича Львова 2 .
2
Имеется ввиду гимн «Боже, Царя храни!», написанный Алексеем Фёдоровичем Львовым и утверждённый Николаем I в 1833 году.
Судьба случайно свела Руднева с этими театральными светилами при обстоятельствах, надо сказать, скорбных и не имевших прямого касательства к Мельпомене, но связала их, хотя и против воли Дмитрия Николаевича, намертво. Настырный и беспардонный Сергей Александрович прилип к художнику-романтику словно банный лист и, как говорится, не мытьём так катаньем сподвиг того на творческое сотрудничество, результатом которого стали декорации и эскизы костюмов для нескольких Толбухинско-Версальских феерий.
Сам Дмитрий Николаевич, в плане театра имевший вкус весьма консервативный, вплоть до описываемых выше событий 1917 года не очень-то стремился крепить творческий союз с разрушителями мещанских устоев, но, столкнувшись с революционными реалиями, был вынужден умерить свою спесь и полноценно впрячься вторым пристяжным в эту драматургическую упряжку, в полной мере взяв на себя роль театрального художника. За эту работу ему, по крайней мере, платили деньги, и, надо признать, совсем неплохие по тем временам.
После большевицкого переворота театр Толбухина вышел на новый виток своей славы. Положительные отзывы о пролетарском духе сценических шабашей были даны самим Бухариным и Луначарским. Театру присвоили имя II Всероссийского съезда Советов рабочих и солдатских депутатов и закрепили за неким комиссариатом театров и зрелищ, что само по себе давало полную индульгенцию на любую бесовщину, творившуюся на сцене по воле буйной фантазии Толбухина и Версальского.
Для бывшего же нетрудового элемента Руднева крепкое встраивание театра в систему пролетарской пропаганды и просвещения давало надёжную лазейку для подтверждения своей трудовой повинности. Так что, когда уполномоченный Балыба явился проверять его мандат, Дмитрий Николаевич предъявил комиссару свежевыправленное удостоверение работника культпросвета и даже карточку на получение полагающегося ему продовольственного пайка.