ЖАНРЫ

Вечером во ржи: 60 лет спустя
Шрифт:

Они переметнулись на другую сторону и теперь горой стоят за него, а не за меня. Как видно, беженцы-земляки всегда держатся вместе. Я сам виноват: слишком долго позволял им гулять на свободе. Он без моего ведома скитается по дорогам, по лабиринтам шоссейных развязок, а потому становится неуправляемым. Чтобы его вернуть, у меня остался только куцый обрывок веревки. Наверное, я закоснел, потому как давно не практиковался. Хотелось бы поскорее войти в колею.

Сейчас опробую кое-что новое. Плоды будут видны не сразу. Я посадил семечко, особенное, раннее. Во время нашей с вами беседы оно уже проклюнулось, пустило тонкие корешки в прелую землю, потянулось колючими веточками к небу. Семечко это горькое, летучее – семя смерти. Теперь остается сидеть и ждать, пока природа не довершит остальное.

12

Всю ночь у меня жутко стучало в висках. Спал я крепко, без просыпу, но от этого стука просто извелся. Теперь вот просыпаюсь с легкой головной болью.

Как я уже говорил, в половине случаев я сам не знаю, почему поступаю так, а не иначе. Например, сажусь в постели и силой воли начинаю изгонять головную боль. Для этого я представляю себе боль яркой краской, обычно желтой или синей, склоняю голову набок и воображаю, как головная боль вытекает из меня наружу. Короче, по ходу дела у меня появляется непреодолимая потребность продолжить путь. Понятия не имею, куда меня влечет, просто внутри, где не почесать, зуд какой-то – и сразу после завтрака я покидаю этот отель. Ухожу совсем недалеко – и меня осеняет, что делать дальше. Сесть на автобус, вот что: это ведь самое естественное решение.

В автобусе непривычно свободно, с самой первой остановки. Пассажиров раз-два и обчелся, да и те один за другим выходят, и в конце концов остаемся только мы с шофером. Дорога чернеет пятнами мазута, а может, тоски. Провожаю глазами автобус, и почему-то мне кажется, что это сцена из фильма.

Больше там реально ни черта нет. Дорога, по которой мы приехали, замыкается сама в себе, как змея, пожирающая собственный хвост, а потом уползает назад, откуда пришла. Единственный проход – через маленькую калитку в обветшалом, покосившемся заборе. Это конец пути, в полном смысле слова конец пути для множества людей. Немало овдовевших женщин и осиротевших детей стояло там, где сейчас стою я, у подножия холма с каменными плитами. Отсюда, снизу, они кажутся совсем маленькими.

Что в этой жизни есть бесспорного? Могу дать только один ответ. Люди умирают – вот что. Реально. Никого не минует чаша сия – это лишь вопрос времени. Я разворачиваюсь, захожу в калитку и начинаю подъем по крутой дорожке.

Ну и денек я выбрал для посещения кладбища. Серый, как заброшенная хижина. Зачем только Бог создал серый цвет? В смысле, кому он нужен? Мои родители покоятся на противоположном склоне. В полукружье надгробий крайнее – их. На полпути вынужден остановиться, чтобы перевести дух. Оборачиваюсь и смотрю вниз на городскую панораму, на то самое место, где она раздвигает ноги. Что-то в ней изменилось, только не могу определить, что именно. Тоска какая-то сквозит, что ли, рябит сотнями оттенков грязных кирпичей и таких же облаков; меня и самого от этого тоска берет. Под ложечкой сосет, как с голодухи. Изжога такая, как будто желудок сам себя поедает. Но голода я не чувствую. Иду дальше и вскоре добираюсь до вершины.

Там и мое имя высечено, а рядом оставлено пустое место – на будущее. Сворачиваю в проход меж двух рядов зеленых зарослей и дохожу до самого конца. Долго же она меня ждала. Позор мне. Наклоняюсь, дотрагиваюсь ладонью. Немало времени минуло, говорю, но так уж вышло. Ветер шелестит последними листьями, а у меня за спиной на дереве скребется бельчонок. Чувствую, смотрит на меня. Обжигает мне шею горячими бусинками.

Стоя рядом с ней, я никогда не придумываю никаких особенных слов, они приходят сами собой.

У меня была прорва дел, говорю я ей, а сам знаю, что она покатывается со смеху. Наклоняюсь поближе к надгробью, поближе к ней, ложусь со своего краю на траву и читаю сам себя. Прощальное послание жизни, высеченное в камне на веки вечные. Меня не печалит, что когда-нибудь придет время возвращаться домой. Наоборот. Я носил свое имя много лет; теперь мое имя унесет меня в последний путь.

И тут появляется этот француз – поднимается на самую верхотуру по ступенькам, коих многие сотни, если не тысячи. Кладет ладонь на дверную ручку, распахивает дверь – это его дружок организовал – и выходит на свет. На плече у него моток проволоки; останавливается у карниза и бросает один конец своему дружку, который поджидает на другой стороне. Тот лишь с третьей попытки ловит. Погода – не подарок: прямо у них над головами тучи висят, притихшие, неподвижные, но это ерунда. Ветра нет – вот что важно.

Шест приготовлен уже давно, а может, кто-то его только что притащил – сейчас не помню. Берет он этот шест и становится ну вообще уже на самый край, еще чуть-чуть – и рухнет вниз. Постукивает носком по проволоке, трогает ногой снизу, сверху – проверяет, типа. Натянута отлично. Не шелохнется. Делает глубокий вдох и упирается взглядом в квадратную стальную дверцу на другой стороне. До нее, в принципе, совсем недалеко, но сейчас кажется – тыща миль; делает шаг. Земной шар дрожит и крутится, но проволока привязана мертво, а взгляд прикован к стальной дверце. Секунды тикают, но этого не замечаешь, потому что время застыло. В то самое мгновение, когда его ноги касаются противоположного карниза, наш сын издает свой первый крик. Эта новость облетает весь свет. На дворе год тысяча девятьсот семьдесят второй, и мир уже никогда не будет прежним.

На кладбище времена года не меняются, там всегда осень. Даже деревья – и те плакучие. Обступили меня со всех сторон и поникли, как будто растут не из земли, а из скорби.

Очищаю надгробье Мэри от сухих листьев и веточек. Вожу пальцем по высеченной надписи – от начала к концу, потом обратно, и так до красноты, до боли. Поднимается ветер, дергает меня за пальто, волосы лезут в глаза, но я не спешу уходить.

Завидев ее, сначала удивляюсь, даже не тому, что я ее вижу, а тому, как обратил на нее внимание. Все довольно буднично. Первый теплый день лета; родители пригласили гостей на барбекю. Она, естественно, дочь кого-то из знакомых. Мы с ней сталкиваемся нос к носу и видим, что как-то сразу притерлись. Ее колючки точно вписываются в мои бреши, и мои бреши сглаживают ее колючки. Пошловато как-то звучит, как в слезливом романе, но иначе было бы не объяснить. Мы с ней – так уж вышло – оказались в одной лодке. Не прошло и двух недель – а мы уже придумали, как будут звать наших детей. И никаких выплесков – у Мэри этого не бывает. Мы никогда не устраиваем разборки. Всегда откладываем на потом. А пока спрашиваю ее: выпьешь что-нибудь? Говорит, да. Спрашиваю: тебе какой коктейль? А она – какой сделаешь. Потом приглашаю ее погулять по пляжу, и она пристально так на меня смотрит.

Иной раз вижу, что в душе у нее буря, но приставать с расспросами не рискую. В такие дни воздух вокруг нее сгущается – и захочешь, да не пробьешься.

Как-то в особенно тягучий день, месяцев за восемь до воздушного перехода, я придумал для нее прозвище. Кладу руку ей на лоб, она закрывает глаза и склоняется вперед, прямо в мою раскрытую ладонь. Так и буду отныне тебя называть, говорю ей. Потому что лицо твое – мирская тайна.

Хотя мы еще ни сном ни духом, в ту пору Мэри уже беременна.

Не могу вообразить, на что это будет похоже. Наверное, темно и прохладно, ровно настолько, чтобы не было тревоги, но каково там лежать – даже не представляю. Между живыми и мертвыми – пропасть огромного размера. Широченный каньон. Там, где раньше были танцы на лугу, где одна рука удерживала руль; там, где раньше чего только не было. Сижу на земле у ее надгробья, и такая тоска берет, что хуже некуда. Такая адская тоска – хоть вешайся. Я перед ней бессилен, как никогда, а она прямо душит. Вроде злостного сорняка – сколько его ни вырывай с корнем, он только крепнет, да еще вверх тянется, кустится с каждой минутой. Мне нужно быть рядом с Мэри. Единственное, что мне нужно, – быть рядом с ней. Никогда еще это желание не было таким острым. Что мне ловить в этом мире, если хочется только одного: быть тут и нигде больше. Скребу почву, чтобы набрать пригоршню земли, но в руке лишь комок прелых листьев. Сейчас в нашей семье я старше всех. Старше родителей, старше Мэри, Дэниела, Фиби, Д. Б. и, само собой, Алли. Вопрос: придет ли когда-нибудь сюда Дэниел, чтобы попытаться разглядеть отца с матерью сквозь почву и прелые листья? Неохота об этом думать. Чувствую, как от мокрой травы отсырели брюки, но с места не встаю. Разглядываю бурый клочок земли, который и есть моя жизнь. Вот уж буквально: одной ногой в могиле. Никогда еще так близко не подходил к смерти.

Только сейчас замечаю соседнюю плиту, рядом с надгробьем Мэри. Раньше как-то в голову не приходило глазеть по сторонам, а теперь взгляд сам скользнул по другим надгробьям и остановился вот на этом, на соседнем. Сижу – и даже могу не наклоняться, чтобы прочесть надпись, хотя лет ей немало. Питер Мерфи. Не один год лежит рядом с Мэри, а я – ноль внимания. Сейчас даже приревновал. Глупости, конечно. На самом деле это щербатый могильный камень, только и всего. А вот втемяшилось что-то в голову и не отстает. Засело в мозгах и зудит, зудит. Это место для меня. Это место для меня. А занял его чужой, причем давным-давно. Тут мне на голову падает дождевая капля – и высекает слезы.

Поделиться с друзьями: