Вечное невозвращение
Шрифт:
— То-то я вижу — хорошие брюки. Вроде замшевые.
— Это не замша, материал такой особый, не мнущийся. Ну, расскажи о себе. Что ты сейчас делаешь?
— Роман пишу.
— Что, сразу роман? Где-нибудь уже публиковался?
— Да так, кусочками. В Великом Устюге часть вышла, в Паневежисе несколько страниц.
— Странный набор городов.
— Что делать, больше пока нигде не берут.
Макаров смотрел на приятеля и вспоминал, что в студенческие годы он его недолюбливал, тот вечно шестерил перед партийным и деканатским начальством. Но сейчас он с удовольствием рассматривал его робкий белый завиток над почти лысой головой, и этот завиток почему-то вызывал у него нежные чувства к стареющему сокурснику.
— Ну а в целом ты как живешь?
— В целом — удивительно! — сказал Макаров, — Дело в том, что у меня есть женщина.
— Ты, по-моему, женат?
— Жена у многих есть. А женщина очень мало кому дана. Женщина — это нечто другое.
— Что же это?
— Это спасение, это уверенность в том, что тебе будут заглядывать в глаза, когда ты проснулся, и искать там тени твоих ночных страхов, чтобы их рассеять.
— Да, я вижу, что стал писателем. Но если серьезно, то я тебя понимаю. Тебе повезло, что встретил свою женщину.
— Женщину нельзя встретить, ее нужно создать самому. Из небытия. Женщина в природе не встречается, там есть девицы, жены, тетки, старухи. А женщин нет. Их надо создавать.
Они сидели часа два, выпили еще несколько бутылок пива, вспоминая старых друзей, преподавателей, всякие курьезные случаи из студенческой жизни.
— А помнишь Сердечникова?
— Это тот, который, напившись, ходил по карнизу третьего этажа и грустно заглядывал в окна?
— Он самый. А Утенкова?
— Не помню.
— Не мудрено, его еще на первом курсе отчислили. Он писал сценарий и листы складывал в тумбочку, закрывая на амбарный замок. А как-то ночью, пьяный, перелезал через забор, пропорол пальто чугунной пикой и так заснул там, на трехметровой высоте, до утра.
— Ну, этого-то я помню, только фамилию забыл!
Макаров проводил приятеля до метро и клятвенно обещал регулярно звонить.
— А мою фамилию ты, кстати, не забыл? Да не мучайся, Новиков моя фамилия.
— А отчество как твое?
— Обойдешься и без отчества.
Потом Макаров шел, слегка покачиваясь, и думал о том, что не только женщины, а вообще все имеет смысл только в том случае, если ты сам это создал. Все, что не создал сам, — призраки. Они сегодня есть, а завтра нет, они необязательны для тебя, так же как и ты для них. Как же тяжело должно быть живому человеку, который сам все создает! Для него любая вещь — падающий лист, шум дождя или выражение лица встречного человека — это все он сам, это все окрашено его переживаниями, это все вызывает в нем радость или боль. Наверное, такие люди встречаются только на Марсе, и он сам уже несколько дней пытается быть таким, и кажется, у него получается.
Ночью он проснулся с сильно колотящимся сердцем, сел на диване, потом на цыпочках, чтобы не разбудить Анну, прошел в кухню. Ничего сердечного в аптечке не было, но в буфете он обнаружил початую бутылку коньяка, выпил треть стакана и сел, прислушиваясь к себе. Вскоре отпустило.
И вспомнился ему сокурсник Утенков, тот самый, что писал сценарий и складывал его в тумбочку под амбарный замок. Вспомнил, что Утенков несколько раз рассказывал ему по секрету про свою двойную жизнь. Здесь он учится или почти не учится на первом курсе университета, а в другой жизни он летит в космосе. Больше всего поражали те подробности, которые он приводил, рассказывая о другой жизни. Месяц он проводит в анабиозе, а месяц сидит перед пультом, глядя на экран. И на этом экране ничего не меняется — четыре звезды слева, словно выстроившиеся в очередь, а справа уже который год тянется унылая, сильно разряженная туманность. Правда, из четырех звезд вторая за последний месяц стала немного ярче и слегка затмевает свою ближайшую соседку.
Утенков рассказывал все это три или четыре раза, поэтому Макаров так хорошо тогда запомнил подробности и вот только сейчас вспомнил.
«А еще, — говорил Утенков, — всегда на том же градусе, на том же месте экрана, еле видимое мерцание. Это не звезда, это дюзы ведущего корабля, он идет в нескольких тысячах километров впереди. Два корабля, словно в связке, несутся в космосе — две жалкие живые песчинки в огромном грозном ледяном безмолвии». И он, Утенков, очень беспокоится: много лет как перестали поступать сигналы от ведущего, может быть, там уже нет никого в живых, и только автоматы поддерживают заданный курс?
— Знаешь, — сообщил он Макарову несколько дней спустя, — во мне все сильнее растет подозрение: никакого старта не было, мы всегда неслись так в бесконечном пространстве, все дальше уходили в эту пугающую бездну, и в прошлом ничего не было, кроме длительных вахт и длительного сна в анабиозе. И эта моя жизнь очень похожа на ту, она также не имеет ни конца, ни начала, рождение и смерть — только видимость. На самом деле все вокруг — бессмысленная и пугающая бесконечность.
То было время первых полетов в космос, время повального увлечения фантастикой, и Макаров почти серьезно отнесся тогда к фантазиям сокурсника, полагая, что тот просто пишет сценарий и делится с ним своими переживаниями по этому поводу.
Утенков иногда сам приходил к нему в комнату, садился на кровать, долго молчал, и когда Макаров спрашивал, как у него дела в космосе, он начинал рассказывать о том, что в большом космосе вообще все яркое и впечатляющее. Мы отсюда, с Земли, говорил он, представляем его мертвым и холодным. Но когда покидаешь Солнечную систему — там уже все по-другому. Невидимые силовые поля подхватывают твой корабль и несут. Впечатление такое, словно кто-то играет с ним, как с новой диковинной игрушкой, рассматривает, переворачивает, пробует на прочность. Иногда эти неосторожные заигрывания губят людей, а иногда Космос одаряет их такой удивительной, ни на что не похожей радостью, что человек, почувствовавший ее, становится другим, понимая, что больше никогда не сможет прожить без Космоса.
— Если серьезно подумать, то вся наша жизнь, все наши поиски, страдания, разочарования, наша любовь и наша ненависть имеют скрытый космический смысл. Если ты его не чувствуешь, то остаются только скука и кошмар повседневной монотонности.
Последний раз он встретил Утенкова в общежитии после отчисления — тот шел с чемоданом к выходу, собираясь ехать в свой Курск. Макаров посочувствовал ему. Они сели на чемодан покурить перед дорогой.
— Отчислили, не отчислили, все это ерунда, — сказал Утенков. — Вчера наконец случилось. Я задремал перед экраном и вдруг услышал резкий сигнал зуммера. Это был ведущий, он вызывал меня. Впервые за много лет. Я увидел, что он меняет курс — мерцающая точка впереди быстро смещалась к центру экрана. Я теперь не один, я знаю, что у нас есть цель!
Его лицо светилось неподдельным счастьем, а Макаров подумал, что у мужика поехала крыша от переживаний, связанных со скандалом и отчислением. Больше он его никогда не видел, а через пару лет услышал от кого-то, что Утенков умер. И Макаров тогда решил, что, может быть, он умер только в этой жизни, а сам продолжает свой путь в космосе. И сейчас, вспомнив о нем впервые за много лет, с острым сожалением подумал: как хотелось бы знать, где он сейчас несется на своем корабле, в каких мирах!
Утром он проснулся оттого, что увидел во сне отца. Тот возмущался, что они живут теперь рядом, а он, Макаров, не заходит.