Вечный Человек
Шрифт:
Возьмем другое привычное, рационалистическое объяснение. Мы нередко читаем: «Христианство вообще не возвышалось, оно не поднималось снизу, его навязали сверху. Это очень типично для тоталитарных государств. Империя действительно была Империей, ею правил император. Один из императоров случайно стал христианином. С таким же успехом он мог стать митраистом, саддукеем или огнепоклонником; в Империи времен упадка богатые, образованные люди увлекались эксцентричными восточными культами. Он принял христианство, оно стало государственной религией, а потому обрело силу и непобедимость». Так пишут нередко. Но мы призовем еретиков, чтобы это опровергнуть.
Государственная религия действительно существовала, и она умерла не потому, что была государственной, ее убила истинная вера. Арианство в какой-то мере похоже на то, что проповедуют сейчас: Христу отводится в нем странное, промежуточное место. Многим казалось, что это и понятнее, и либеральней. Ариане были, так сказать, людьми умеренными, чувствующими дух времени. Многие радовались, что наконец из мешанины первых дрязг выкристаллизовалась приличная религия, на которой вполне может успокоиться цивилизованное общество. Ее принял и сделал государственной сам император; военачальники и воинская знать молодых, варварских, северных стран поддерживали ее. Поэтому особенно важно то, что случилось потом. Точно так же как наш современник-унитарий [296] может легко стать полным агностиком, величайший из императоров-ариан отбросил последние притязания на христианство и сменил Ария на Аполлона [297] . Он был кесарь из кесарей — воин, ученый, истинный философ на троне. Ему казалось, что по его знаку снова встало солнце. Заговорили оракулы, словно птицы запели на заре; вернулись языческие боги. Пришел конец странному, временному восточному суеверию. Так оно и было — временное суеверие кончилось. Пришел конец причуде императора и моде поклонения. То, что началось при Константине, кончилось при Юлиане.
296
Современник-унитарий — представитель конфессии, отрицающий троичность Бога. Честертон говорит о протестантах, иногда он называет унитариями и мусульман.
297
…сменил Ария на Аполлона — христианство было первоначально принято римским императором Константином (285—337) в арианской версии. Сменил Ария (см. прим. к с. 234) на Аполлона, т. е. на язычество, Юлиан Отступник.
Но кончилось не все. В тот час, бросив вызов народной суматохе Соборов, Афанасий [298] встал против мира. Мы остановимся на этом подробнее, это очень важно, а сейчас перестали понимать, в чем тут соль. Люди просвещенные любят приводить как пример догматического крохоборства и мелочных сектантских споров вопрос о предвечности Сына. Те же либералы вечно приводят как пример чистого, простого христианства, не испорченного догматическими спорами, слова: «Бог есть Любовь». Но ведь это одно и то же; во всяком случае, второе почти бессмысленно без первого. Сухая догма — логическое выражение прекраснейшего чувства. Если безначальный Бог существует прежде всех, кого же любил Он, когда некого было любить? Если в немыслимой вечности Он был один, что значат слова о том, что Он — Любовь? Эту тайну можно объяснить только мистически: по-видимому, в Его природе есть что-то, подобное самовыражению; Он что-то порождал и созерцал порожденное Им. Без этого поистине неразумно усложнять последнюю суть Божества такой идеей, как любовь. Если наши современники действительно ищут простую религию любви, пусть они обратятся к Никейскому Символу Веры. Трубный глас истинного христианства — весь мятеж, вся любовь, вся милость Вифлеема — звучал особенно громко и чисто, когда Афанасий бросил вызов холодному компромиссу ариан. Это он сражался за Бога Любви против бога бесцветного далекого надзора, бога стоиков и агностиков. Это он защищал Младенца Христа от серого божества фарисеев. Он бился за ту несравненно прекрасную связь, ту взаимную близость, благодаря которой Пресвятая Троица полна тепла и любви, как Святое Семейство.
298
Святой Афанасий Великий (293—373) — греческий отец Церкви, «отец Ортодоксии», всю жизнь боролся с арианством.
Церкви снова, второй раз, пришлось встать против Империи, и это показывает, что в мире развивалось нечто очень весомое, личное и несовместимое с тем, что выбрала Империя. Сила эта разрушила без остатка официальную имперскую веру. Она пошла своим путем, идет им и теперь. Таких примеров много, и все было так же, как с манихеями и арианами. Через несколько веков, например, Церковь снова отстояла Троицу (то есть Любовь, если судить логично) против одинокого и упрощенного Бога мусульман. Многие никак не поймут теперь, почему и за что сражались крестоносцы; многие даже считают, что христианство — разновидность так называемого «иудаизма», вошедшего в силу с упадком эллинизма. Сторонников этого взгляда, конечно, озадачит война Креста и Полумесяца. Если в христианстве нет ничего, кроме простой морали и борьбы с многобожием, почему же оно не слилось с исламом? Потому что ислам был варварской реакцией на ту в высшей степени человечную сложность, которая свойственна христианству: на то равновесие в Самом Боге, подобное равновесию в семье, из-за которого наша вера исполнена здравого смысла, а здравый смысл стал душой нашей цивилизации. Церковь с самого начала проносит свои взгляды сквозь моды и вкусы века. Она беспристрастно наносит удары и в ту, и в другую сторону, бьет по пессимизму манихеев и по оптимизму пелагиан [299] . Она не была манихейским движением, потому что вообще не была движением; она не была придворной модой, потому что не была модой. Она совпадала во времени с движениями и модами, но всегда умела обуздать их и пережить.
299
Пелагиане— последователи Пелагия (360 — ок. 418), отрицавшего первородный грех. Пелагианство осуждено как ересь на третьем Вселенском Соборе ( 431 г .).
Великие ересиархи могут встать из могил, чтобы опровергнуть нынешних своих коллег. Новые не сказали ничего, что бы не оспорили те, давние. Вот кто-то бросит, походя, что христианство — болезненная, чисто духовная, аскетическая реакция, пляска факиров, ненавидящих жизнь и любовь. Но Мани, великий мистик, возопит с тайного трона: «Не христианам говорить о духе! Они — не аскеты, они пошли на сделку с бедствием жизни, с мерзостью брака. По их вине плоды, злаки и дети оскверняют землю. Эти безумцы обновили мир, когда я едва не прикончил его». Другой напишет, что Церковь — лишь тень Империи, прихоть случайного тирана, висящий над современной Европой призрак Рима. Но Арий-пресвитер ответит из тьмы забвения: «Если бы это было так, мир принял бы мою, разумную веру. Ее сокрушили демагоги, не убоявшиеся кесаря. Мой защитник облачался в пурпур, и меня славили орлы. Что-что, а это у меня было; но я погиб». Третий скажет, что христианство — попросту панический страх перед вечными муками, бегство от мщения, агония самобичеваний; и это понравится тем, кому страшна наша вера. Но суровый голос Тертуллиана [300] ответит: «Почему же отвергли меня? Почему мягкосердечные глупые люди встали против меня, когда я провозгласил гибель всех грешников? Какая сила противилась мне, когда я грозил отступникам геенной? Но кто пошел по этому пути дальше меня и кто, как ни я, сказал: „Верю, ибо нелепо“? Четвертый предположит, что дух семитов-кочевников сокрушил удобное и уютное язычество, его города, его домашних богов, и ревнивое племя монотеистов навязало своего ревнивого Бога. Но Магомет ответит из красного вихря пустыни: «Кто служил единому Богу ревностней, чем я? Кто подарил Ему такое одиночество в небе? Кто воздал больше почестей Аврааму и Моисею, кто сокрушил больше идолов? Какая же сила отбросила меня, словно содрогнулось живое тело? Чей фанатизм смел меня с Сицилии и вырвал мои крепкие корни из скал Испании? Во что верили воины всех стран и сословий, когда кричали, что моей гибели хочет сам Господь? Какая праща метнула Готфрида на стену Иерусалима, что удержало Собесского [301] у ворот Вены? Не только единобожием была вера, которая так враждовала со мной».
300
Тертуллиан Квинт Септимий (160—220) — христианский теолог. Утверждал, что каждый согрешивший обречен. В конце жизни порвал с ортодоксальной церковью, упрекая ее в непоследовательности в деле мученичества и аскетизма. Знаменитой стала фраза Тертуллиана «Credo quia absurdum» («Верую, ибо абсурдно»), характеризующая его позицию в споре о соотношении веры и разума: по его мнению, божественные истины принципиально непостижимы.
301
Ян Собесский (1624—1696), король Польши с 1674 г . Разбил турецкую армию, осаждавшую Вену (1683).
Те, кто считают христианство узким и фанатичным, обречены на вечное удивление. Мы — аскеты и воюем с аскезой; мы — наследники Рима и воюем с Римом; мы монотеисты — и бьемся с монотеизмом. Загадку христианства не разрешишь, назвав его нелепостью. Если оно нелепо, почему же оно кажется разумным миллионам здравомыслящих людей, несмотря на все перемены без малого двух тысячелетий? Я нахожу одну разгадку: потому что оно не нелепо, а разумно. Если христиане — фанатики, они фанатично защищают разум, обличают глупость. Только этим я могу объяснить, почему наша вера так свободна и так тверда, почему она не желает принимать помощи от сил, которые на первый взгляд важны для ее существования; почему так строга к идеям, которые также на первый взгляд очень близки к ней; почему знает все чаяния века и всегда умеет встать над ними; почему никогда не говорит того, что от нее ждут, и никогда не отказывается от своих слов. Все это возможно только в одном случае: как Паллада из головы Зевса, она вышла из разума Господня целостной, зрелой, сильной, готовой к суду и битве.
Глава 5
СПАСЕНИЕ ОТ ЯЗЫЧЕСТВА
Современный миссионер с зонтиком и в шляпе из пальмовых листьев стал излюбленным предметом шуток. Мирские люди смеются и над тем, что его могут съесть дикари, и над тем, что он по своей узости считает дикарей ниже нас. Наверное, смешнее всего, что эти шутки оборачиваются против нас самих. Смешно спрашивать человека, готового к варке, почему он не верит в братство и равенство религий. Но миссионеру предъявляют и более тонкие обвинения. Его упрекают в том, что он говорит о язычниках вообще, не обращая внимания на тонкие различия между Магометом и Мумбо-Джумбо. Раньше действительно было так, но теперь ученые возводят в ранг теологии каждую мифологию. Интеллектуалы принимают всерьез все едва уловимые оттенки безответственной азиатской метафизики. И ни те, ни другие ни за что не хотят понять, что имел в виду Аквинат, проповедуя против языков [302] , или Афанасий, проповедуя против мира.
302
Честертон имеет в виду книгу святого Фомы «Сумма против язычников».
Когда миссионер говорит, что христианин отличается от всех других людей, которых можно назвать общим именем «язычники», он совершенно прав. Он может, говоря это, испытывать совсем не христианские чувства, и тогда он будет духовно неправ. Но философски, исторически он прав. Он может чувствовать неверно, но будет прав. Иногда он даже не имеет права быть правым, но он прав. Все оттенки того внехристианского мира, в который он несет свою веру, можно обобщить. Вероятно, назвать его язычеством небезопасно, потому что при этом нелегко избежать лицемерия или гордыни. Лучше просто назвать его человечеством. У него есть свои свойства. Они совсем не обязательно плохие; многие из них заслуживают уважения христиан, многие из них восприняты и преображены христианством. Но они существовали и существуют до христианства, как море существует до и вокруг корабля. И запах у них такой же сильный, неповторимый, как у моря.
Например, серьезные ученые, занимающиеся Грецией и Римом, согласны в том, что религия и философия были там отделены друг от друга. Однако ни у той, ни у другой обычно не было желания, а может быть и сил, преследовать соперницу. Ни философ, ни жрец, по всей видимости, и не думали, что его воззрения объясняют весь мир. Жрец, принесший жертву Артемиде в Каледоне [303] , не надеялся, по-видимому, что придет день, когда люди за морем будут поклоняться ей, а не Изиде; пифагореец не ждал, что его вегетарианство заменит повсеместно жизнь по Эпиктету или Эпикуру. Если вам захочется, зовите это либеральностью; сейчас я не веду спора, я пытаюсь воссоздать атмосферу. Ее признают ученые. Но ни ученые, ни невежды не заметили, что это полностью применимо и к современному нехристианскому миру, особенно к великим цивилизациям Востока. Восточное язычество, как и язычество античное, несравненно более однородно, чем кажется нынешним ученым. Оно подобно многоцветному персидскому ковру, как античность подобна римской мостовой; но мостовая эта треснула, когда земля сотряслась и камни рассеялись [304] .
303
В Каледоне (Средняя Греция) был один из важнейших мест культа Артемиды-охотницы.
304
«Земля потряслась, и камни расселись» в момент смерти Христа (Мф. XXVII, 51).
Современный европеец, отправляющийся за верой в Азию, приносит в Азию свою веру. Так человек, увидевший море, может подумать, что видит сушу. Волны покажутся ему горами, и он не поймет их особой устойчивости. Несомненно, в Азии много и достойного, и прекрасного, и весьма цивилизованного. Но религия там другая, она и больше, и меньше нашей. Там нет в помине тех четких этических делений, о которых мы думаем, называя Ирландию католической, а Новую Англию — пуританской [305] . Состояние азиатской души несравненно более зыбко, относительно, переливчато, как окраска змеи. Ислам ближе всего к воинствующему христианству. Мусульманский мир стоит между язычеством и Европой не только географически; в сердце Азии он как бы представляет душу Европы. Верно это не только в пространстве, но и во времени. С исторической точки зрения ислам — величайшая из восточных ересей. Чем-то обязан он одинокому и неповторимому духу Израиля, еще большим — Византии, богословскому пылу христиан. Он обязан кое-чем даже крестовым походам. И меньше всего он обязан Азии, древнему миру традиций, окаменевшего этикета и бездонных, головоломных философий. Такой Азии он показался западным, угловатым, чужим; поистине, он пронзил ее, словно копье.
305
Новая Англия — исторически сложившаяся область на северо-востоке США, которая, начиная с конца XVI в., заселялась выходцами из Англии, преимущественно — пуританами, бежавшими от гонений.
Пытаясь обвести пунктиром владения восточных религий, мы исходим из привычных, европейских понятий, связанных с догмой и с этикой. Так, европеец мог бы решить, что американские штаты — государства, вроде Франции или Польши, и стал бы ждать патриотизма от жителей каждого штата. В Азии, конечно, есть убеждения, но там нет того, что мы имеем в виду, когда говорим: «Он — верующий», или «Он старается жить по-христиански», или «Это пламенный католик», или «Это строгий пуританин». В мире мысли там все более расплывчато, разбавлено домыслами и сомнениями. В мире нравственности — менее прямо, несравненно менее строго. Один иранист, доводящий свое восхищение Востоком до презрения к Западу, сказал как-то моему другу. «Вам не понять восточной религии, потому что для вас религия связана с нравственностью. А там религия и нравственность не имеют ничего общего». Кто не встречал адептов высшей мудрости, восточных святых и пророков, которые действительно не имели ничего общего с нравственностью? Чем-то совсем другим, какой-то безответственностью пропитана атмосфера Азии, даже мусульманской. Автор «Гассана» [306] сумел очень точно передать ее — и нам действительно становится жутко. Еще сильнее этот привкус, когда нам удается увидеть в подлиннике древние азиатские культы. Глубже глубин метафизики и бездны медитаций лежит тайна неуловимого, жуткого легкомыслия. То, что человек делает, не так уж важно. Потому ли, что они не верят в дьявола, или потому, что верят в судьбу, или потому, что земная жизнь важнее для них небесной жизни, они не такие, как мы. Я где-то читал, что в средневековой Персии прославились единомыслием три человека. Один стал ответственным и почтенным визирем султана, другой — поэтом Омаром, пессимистом и эпикурейцем, распивающим вино в пику Магомету, третий — старцем, который одурманивал людей гашишем, чтобы им было легче убивать. Не так уж важно, что человек делает.
306
По-видимому, Честертон имеет в виду пьесу «Гассан», написанную в 1923 г . Дж. Флеккером. В предисловии к «Рубайате» Омара Хайяма ее переводчик Фицджеральд писал, что, согласно старой легенде, знаменитый персидский поэт Омар Хайям (1048— 1123), визирь Низам-уль-Мульк (1017—1092) и некий Хасан-бен-Сабба учились вместе у одного мудреца и поклялись в вечной дружбе. Низам-уль-Мульк стал визирем и назначил пенсию поэту Омару, а Хасан-бен-Сабба основал секту ассасинов — религиозных фанатиков-убийц, опьянявших себя «перед делом» гашишем. Одной из жертв секты стал визирь Низам-уль-Мульк.