Вечный зов (Том 2)
Шрифт:
"Вот что, сынок, скажу тебе... Остерегайся ты его слов. А то говорят люди: обрадовался крохе, да ковригу потерял..."
...Антон, нежданно объявившийся на заимке в глухую ночь, говорит, поддерживая замотанную тряпкой руку:
"Опусти ружье... Пристрелишь еще родного брата".
"Чего-о? Какого брата?"
– удивленно переспросил Федор.
...Кафтанов, чуть захмелевший, сидит за столом на заимке, говорит хрипловато и насмешливо:
"Дурьи вы башки... Да разве мне не сообщил бы Федька, кабы его братец-каторжник тут объявился. Какой ему интерес его скрывать? А где интерес - это Федор, чую я, с малолетства понимать начинает... А, Федька?"
"Сказал бы. Чего мне".
"Ну, тогда и говори... Не крути глазами-то!
– закричал вдруг Кафтанов, схватил его обеими руками за горло, стал безжалостно душить.
– ...Кого перехитрить хочешь?! Говори, где твой брат-каторжник?!"
"Убери лапы, гад такой!"
"Что-о?!"
– удивился Кафтанов, чуть ослабил пальцы. Федор рванулся. Жесткие пальцы Кафтанова до крови разодрали кожу на шее.
"Поросятник!"- вгорячах прокричал Федор.
Кафтанов свирепо нагнул голову, громко засопел, сдернул со стены плеть. Федор сиганул с крыльца, метнулся стрелой за конюшню, оттуда - в лес...
* * * *
Федор перестал глядеть в сторону, невольно потрогал ладонью шею, будто она все еще саднила от кафтановских ногтей, шире расстегнул воротник немецкого мундирчика, кисло усмехнулся. Да, все это было... Вот так и произошло все с Кафтановым, дико и нелепо. А впрочем, что - все равно революция, Советская эта власть."Не любишь ты ее, а ту Советскую власть!" - кричали ему в лицо когда-то вот он, Иван, сидящий сейчас напротив, а потом Анна, жена. Что же, правильно, не любил. Правильно, жалел, что она пришла! Правильно, не принимал ее! Никогда не принимал!!
Федор задохнулся. И теперь он обеими руками схватился за воротник, рванул его. С треском отскочила пуговица. Треск был не сильный, но в воспаленном мозгу он прозвучал как выстрел, напугал его, под черепом заколотилось: "Уже выстрелил Ванька? Уже..."
Он дернулся, вскинул голову. Иван сидел на прежнем месте, в прежней позе.
Подрагивающей рукой Федор опять обтер мокрое лицо. Вынул немецкую вонючую сигарету, немецкую зажигалку, прикурил, пряча огонь в ладонях. Прикуривая, думал: последняя...
Горький сигаретный дым будто успокоил его, мысли потекли ровные, не волнуя теперь, вызывая лишь глубоко внутри все ту же едкую усмешку. Да, не любил Советскую власть. И всех, кто за нее боролся, кто принял эту власть, не любил. Жил как-то - куда же денешься? Троих детей наплодил, чужих ему и не нужных. И Анна, мать этих детей, единственная дочь Кафтанова, была ему не нужна после смерти ее отца. К тому же, сучка, порченой оказалась. Партизанка! Так и не призналась, кто и когда ее заломил. Да черт с ней. Единственная душа на свете, чем-то ему близкая, - это Анфиска. Чем - и не понятно. Может, тем, что больно уж сладко стонала, стерва, когда под себя подминал ее. Где-то она сейчас, как живет там... в том мире, куда уж нет ему пути? Нет - и не надо! Жаль только, что Анфиска там осталась, в той жизни, которую он ненавидел. "Вре-ешь?" Ну, правильно, объяснить не трудно, может быть, почему он у немцев оказался. И все-таки не просто. Ненавидя ту жизнь, жил бы в ней и дальше, наверное, так же после войны, если бы остался жив. Он неглуп, нутром чуял, что немцам русских не одолеть, рано или поздно их сомнут и выпрут прочь. И никогда никому не одолеть. Но тут этот страшный ров под городом Пятигорском... Когда немцы стали срывать с него, как и с других пленных, одежду, прикладами автоматов и карабинов толкать к яме, впервые в мозгу Федора прорезалось: одолеют или нет, а его ведь больше не будет! Не будет!
А затем, чувствуя черный мрак небытия, который еще секунда - и навалится на него, сомнет навсегда, стал думать совершенно противоположное: "Нет, одолеют! Вон какая силища! Но это и хорошо, коли одолеют! И в той жизни можно будет найти место. Земля большая, тайга густая, и как еще можно пожить! Кафтанов бы, Михаил Лукич, одобрил". И он под ударами прикладов закричал истошно: "Я хочу вам служить! Я хочу вам служить! Честно... честно служить!"
Все это можно было бы объяснить Ваньке, но что он из этого поймет? Да и зачем? И Федор, чувствуя, как пальцы жжет искуренная уже сигарета, проговорил другое:
– А я сегодня всю ночь... Всю ночь лезли вы мне в голову, проклятые. Анна, Семка, ты... Будто чуял, что ты рядом тут где-то.
– Я - здесь, - усмехнулся Иван.
– А Семки, сына твоего, нет. И не будет уже.
– Убили, что ли?
– спросил Федор без всякого интереса, плюнул по привычке на сигаретный окурок и отбросил его в сторону.
– Наверное. Или в плен угнали.
– Хорошо, - скривил засохшие губы Федор.
– Пусть твой выродок похлебает.
При этих словах Иван, побелев от гнева, задыхаясь от горького удушья, схватил трясущейся рукой автомат, вскочил, рванул к себе рукоятку затвора, простонал:
– Ах ты... Ты-ы!
– Да я смерти не боюсь, - проговорил Федор спокойно, с прежней кривой усмешкой.
– Стреляй.
– И выс...
– Иван вовсе задохнулся, конец слова проглотил.
– Потому что... не имеешь ты права по этой земле ходить. И никогда не имел! Ты ее... ты ей чужой, как твои друзья фашисты. Ты ее обгадил... обгадил!
– И ты тоже. Вспомни!
– опять нагло проговорил Федор, понимая, что это больно хлещет Ивана.
– Я? Не-ет! Я ее обижал... но то по глупости. За то я рассчитался... И обиды на нее и на людей не затаил... не ношу в себе. И люди это поняли. А тебе напоследок вот что скажу... Ты, сволота, знаешь, что Семка родной тебе сын. Не знаешь только, Анну кто испохабил тогда. Все думаешь, что я... Так скажу тебе, сволочь: отец это ее родной... Михаил Лукич Кафтанов. За то, что душа у нее человечья оказалась. Что с партизанами она ушла тогда. Он, как зверь обезумевший, и растоптал ей душу...
Федор все это слушал внешне спокойно, лишь усталые, измученные глаза его начали поблескивать все сильнее и ярче, будто в них разгорелась наконец ненависть к Кафтанову, о гибели которого он всю жизнь сожалел. И сказал тихо и раздумчиво:
– Тело - это что? Это для людей привычно. А вот когда душу, это... правильно.
Иван никак не мог понять смысла его слов, автомат, направленный в сторону брата, был тяжелый, будто в сто раз тяжелее обычного, он вывалился из рук. Сердце Ивана билось толчками, с острой болью.
Когда Федор умолк, Иван сказал:
– Ну, говори дальше...
– Скажу, - кивнул тот.
– Почему я у немцев, спрашиваешь? А потому вот... это я сейчас понял до конца. Ежели бы у меня была такая дочь, а я был бы на месте Кафтанова Михаила Лукича... Я бы ее, выродка, точно так же... так же!
В мозгу у Ивана что-то с немыслимой болью вспухло и разорвалось. Закрыв глаза, он нажал на спусковой крючок, автомат задергался, сильно и больно заколотил прикладом в живот. Иван, не видя, но каким-то чутьем чуя, что первыми же пулями изрешетил грудь и голову Федора, все прижимал и прижимал спусковой крючок, пока диск не кончился и автомат не перестал реветь.
Так и не открывая глаз, боясь глянуть на дело рук своих, Иван уронил оружие, как палку, дулом вниз, левой рукой нащупал ствол сосны, затем прислонился к нему плечом, постоял несколько мгновений и стал сползать вниз, на землю, будто не он брата, а его самого сейчас расстреляли намертво...
* * * *
С Закрытыми глазами, он лежал в неудобной позе под деревом еще долго, даже и неизвестно сколько, пока сквозь остановившееся сознание не прорезался голос Алейникова:
– Савельев?! Живой? Ранен, что ли?