Вечный зов
Шрифт:
— У меня — вышка, — коротко сказал Зубов.
— За что?
— За совокупность.
— Это как так?
— Когда взяли меня в Шантаре зимой сорок второго… Макар Кафтанов там автолавку какую-то пощупал, а я был ни при чём. Что я за птица, им было неведомо, но ясно, что фазан — взяли меня с оружием. Покрутили-повертели и отправили всех троих — меня, Кафтанова и Гвоздёва в Новосибирск. Ну, а там я судился раза четыре. Подержали там месяцев шесть, раскопали всю мою скромную деятельность. Сроку у меня было ровно пятьдесят лет. Думал я, не всё наскребут. Я и в Киеве судился, и на Кавказе… И ещё кое-где. Война ж, думаю, кое-чего и не добудут. Нет, прояснили всё до конца. Хорошо работаете. Пенсию не зря получать будете. Ну, и решили, видно: хватит валандаться, всё равно из тюрьмы живым человек не выйдет, так и так хоронить за казённый счёт — и приговорили к высшей мере… Я даже как-то и… не шелохнулся. Онемело всё внутри только — и приятно стало: наконец-то, думаю… С тем и сижу в камере смертников. Но… — Зубов сплюнул в сторону сквозь белые и крепкие зубы. — Вот же проклятая человечья порода! Душа устала, тело покоя просит, а в мозгу, слышу, посасывать стало: неужели и вправду конец?! Короче, написал бумагу о помиловании. Биографию всю изобразил. Осколок, мол, человечий я… Про отца написал всё, в общем. И ещё на два момента упор сделал. У немцев, хотя они предлагали службу, не остался, мне, русскому, невмоготу видеть, как они нашу землю поганят. И что мокрых дел за мной не было.
— Не было?
— Ни одного, — сказал Зубов. — Не люблю я этого.
— Не любишь? Ты ж в Кошкина, в своего командира роты, стрелял!
— Ну и что? — Зубов как-то брезгливо дёрнул губами. — Живой же он… В общем, в помилование не верил и не ждал его. Таких, как я, с таким сроком, не милуют. Я ненавидел себя за слабость — я не люблю на колени становиться… А оно пришло, заменили мне вышку штрафной ротой.
В зелёных глазах Зубова плеснулась усмешка и тут же погасла, они снова стали пустыми и грустными.
— Скажи… ты умышленно стрелял в Кошкина мимо? — спросил Алейников.
Зубов, не поднимая головы, бросил на Якова взгляд исподлобья и тут же опустил короткие, выгоревшие на солнце ресницы. И ничего не ответил, только чуть заметно пожал плечами.
— Ну, а… почему стрелял? Что тебя заставило?
— Вам это очень нужно знать?
— Любопытно.
— По приговору.
— По какому? Как понять?
Зубов поглядел на стоящую неподалёку машину Алейникова, наблюдая, кажется, за шофёром, который от нечего делать ходил вокруг эмки, постукивая сапогом в скаты.
— В Валуйках ротой и не Кошкин командовал, — хрипуче произнёс наконец Зубов. — Был тогда в роте… — И вдруг оборвал себя на полуслове, поднял тяжёлую голову. — Ваши дела, гражданин Алейников, должно быть, не сладкие. Я уж знаю… А наши ещё страшнее. Может, не надо об них до конца-то?
— Я не слабонервный, — усмехнулся Алейников.
— Ладно, — уронил смешок и Зубов. — Был тогда в роте штрафник Мишка Крайзер по кличке Горилла. И по виду горилла. В зоопарке я только видел таких в железных клетках. Страшный человек, во всём преступном мире известный. Я против него птичка-синичка. Он и был верховным в роте… Такие дела творил! И на людей в карты играл… Прошлой весной командира своего взвода проиграл и в тот же вечер шею финкой просадил. Нож он бросал, сволочь, на тридцать метров точно в яблочко. Назначили другого командира — он и того проиграл.
— Во-он, оказывается, кто! — проговорил Алейников, вспомнив рассказ Кошкина.
Зубов всем телом повернулся к Якову, вопросительно поглядел, но ничего не сказал. И когда отвернулся, вздохнул, а потом только проговорил:
— Горилла мёртвый. Но всё равно мне за то, что я рассказываю, финарь полагается.
— Не бойся. Не выдам.
— Да я и не боюсь, — промолвил Зубов устало. — И в бою я ничего не боюсь — ни пули, ни снаряда. Только не берут, проклятые.
— И это я знаю. Мне Кошкин говорил.
— Кошкин… — повторил Зубов как-то бесцветно. — Он ведь тоже, кажется, против моего отца воевал?
— Он был в нашем партизанском отряде тогда, — подтвердил Алейников.
— Да-а… Застрели я Кошкина, вы бы все считали — за отца, мол, по классовым убеждениям. А дело по-другому было. За Гориллу Кошкина приговорили. Мы под Валуйками долго стояли, и Горилла со своими телохранителями — были у него такие — где-то трёх женщин поймали в степи. Одна даже совсем девчонка, лет, может, пятнадцати-шестнадцати. Спрятали их в овраге, земляную дыру специально вырыли, охрану свою поставили… Ну, и, сами понимаете…
На сильной и чёрной от солнца шее Зубова напряглась, туго натянулась острая жила, потом мелко задрожала, причинив, видимо, Зубову боль, и он потёр шею ладонью.
— Боже мой! Я подлец и сволочь, и вышку мне — правильно! Но почему таких, как Горилла, в живых держат?! Какая ему штрафная там! Его… ему…
Зубов не мог говорить, стал тереть ладонью об землю.
— Пошёл я глянуть на них. Из любопытства, что ли. Мы втроём пошли — Кафтанов, Гвоздёв и я…
— Кошкин… Кошкин знает? — Алейников хотел подняться, но Зубов мгновенно бросил тяжёлую ладонь ему на колено, цепко и больно сдавил пальцами. И неожиданно спокойным голосом проговорил:
— Тихо… Сперва дослушай. Кошкин потом узнал. Не от меня только. От кого — не знаю. И всю обойму в Гориллу вылупил. Зверь это был, не человек. Кошкин стреляет, садит пули ему в спину, в затылок, в голову, а Горилла пытается с земли подняться. Хрипит, землю пальцами пашет и на колени встаёт, встаёт… Мы так и думали — встанет во весь рост и двинется на Кошкина. Нет, рухнул.
Глуховатый голос Зубова звучал теперь ровно, говорил он без видимых усилий, и только иногда чувствовалось, что какое-то слово даётся ему нелегко.
Он умолк, помолчал с полминуты, и Алейников его не торопил, ждал терпеливо, понимая, что тот снова заговорит сам.
Зубов молчал долго. Гриша Ерёменко, удивлённый, видимо, о чём это ведёт такую длинную беседу его начальник, сел на крыло машины, закурил.
— Я думаю, что Кафтанов с Гвоздёвым и капнули телохранителям Гориллы, будто я его заложил, — проговорил Зубов. — Но полной уверенности ни у кого не было, иначе бы они со мной не так… А здесь только и поручили мне «приговор» исполнить. За Гориллу они «приговорили» Кошкина в тот же вечер. Посмотрим, мол, как он, то есть я…
— И что ж ты?
Пётр Зубов пожал плечами.
— Не обрадовался. Дураку ясно, за такое дело — расстрел. Откажусь выполнить «приговор» — тоже смерть. С той лишь разницей, что не знаешь, когда, где и как она наступит. То ли нож под ребро воткнут, то ли в кусты оттащат и голыми руками задушат…
Зубов поглядел на сожжённое солнцем небо и уронил беззвучный смешок.
— Но и не испугался…
— Врёшь, испугался, — неожиданно проговорил Алейников. Зубов вопросительно приподнял на него глаза. И Алейников пояснил: — Была у тебя вышка, но после ранения в бою мог быть свободен, всё прошлое могло враз похериться. На войне только может такое быть… Разве не думал, не надеялся на это?
Зубов опустил глаза и несколько секунд помолчал. Потом вздохнул тяжко, глубоко и через силу будто промолвил прежнее:
— Нет, не испугался. А думать — что ж… Об этом у нас все невольно думают и надеются. И я, конечно… Сильно тоскливо мне стало просто, Яков Николаевич, а испуга не было.
Потянула откуда-то из-за реки тугая и душная струя воздуха, принесла горький запах сожжённой земли. И Зубов, будто от этого запаха, поморщился. Опять пошевелил плечами, словно пытаясь что-то сбросить с них. И заговорил дальше, через силу сдерживая накопившееся где-то внутри раздражение: