Вечный зов
Шрифт:
— Это как? — ничего не поняла она.
— Что — как?
— Это ж… стих, что ли? — Она даже привстала перед ним на коленях.
— А я почём знаю, — сказал он, опустив голову. Голос его был грубоват. — Никакой это не стих. Так…
Вечерняя мгла медленно и неостановимо растекалась по всей поверхности земли, сумерки становились всё гуще, деревья темнели и темнели.
— Ты… стихи, что ли, умеешь складывать?! — спросила Ганка еле слышно, задыхаясь.
— Ничего не умею, — мотнул он головой. — Выдумала тоже! Пошли домой. — Он поднялся и пошёл, но через несколько шагов остановился. — Привязалась, а теперь ещё выдумала…
Но он сказал ей неправду. Он умел, как она выразилась, «складывать» стихи. Слова как-то сами собой появлялись у него в голове, укладывались в строчки, и строчки эти легко рифмовались. Он обнаружил эту особенность в себе давно, но стеснялся или даже боялся её, никому о ней не говорил, а втайне на случайных клочках бумаги записывал различные строчки и четверостишия.
Однажды вечером, когда работали ещё на прополке, он долго не мог заснуть, лежал и слушал, как где-то поблизости кричат перепела. Он осторожно поднялся, вышел из риги, постоял у стенки. День был, как всегда, жаркий, а теперь на землю упала прохлада, в той стороне, где были приречные луга, поднимался белёсый туман, над Звенигорой вспыхивали, прокалывая мутное небо, первые звёзды. «Спать пора, спать пора…» — всё уговаривали кого-то перепела, потом где-то в кустах, недалеко от риги, ухнула сова, и перепёлки сразу умолкли. Пахло остывающей сосновой смолой. Димке почему-то было грустновато, он присел на травянистую землю у стенки риги, ожидая чего-то, ещё каких-то звуков умирающего дня. Но теперь было тихо, и ему вдруг захотелось описать стихами эту тишину, этот вечер, в голове завертелась первая строчка: «Холодный вечерний воздух… Холодный вечерний воздух…» Он нащупал в кармане огрызок карандаша, который всё время носил с собой, достал старое Сёмкино письмо и в полутьме, быстро, без всяких помарок и исправлений, набросал на краю листка, где было свободное место:
Стылый вечерний воздух Густо пропах смолой. Солнце, рассыпав звёзды, Спряталось за горой. «Спать!» — перепёлка запела. Ухнула глухо сова. И от росы побелела На луговинах трава… [27]Написал это — и поразился: ведь у него получались, кажется, стихи, настоящие стихи! Первое слово «холодный» как-то само собой заменилось на «стылый», и он почувствовал, что это лучше и правильнее, воздух действительно был не холодный, он, нагретый за день, потихоньку остывал, становился стылым.
27
Здесь и далее стихи написаны Владимиром Фирсовым.
Теперь у него есть старый, обтрёпанный блокнот, куда он записывает всякие пришедшие на ум слова и строчки; об этом блокноте никто не знает, и он ни за что никому о нём не скажет, даже Ганке, бесшумно шагающей сбоку. И зря он ей сегодня сказал о тех строчках, которые звенели весь вечер у него в голове…
Когда они подходили уже к Михайловке, Ганка неожиданно тронула его за руку.
— Дим! Звенигора высокая, но ведь не длинная. Про неё как-то и нельзя сказать, что она длинная, а?
— Ну… это, наверно, правильно. Слово другое надо поискать. Я найду…
Он проговорил это и остановился, посмотрел на неё хмуро и недоброжелательно.
— Что? — спросила она виновато.
— Ты… Я прошу — никому ничего не говори про это. Понимаешь?
Она поняла, о чём он просит и почему просит. И серьёзно ответила:
— Ладно, Дима.
К Ноябрьским праздникам, когда лёг первый белый снежок, всем стало известно, что директором Шантарского завода назначен генерал Миронов Александр Викторович, отец Наташи, приезда его в Шантару ждали со дня на день.
Со времени смерти Нечаева обязанности директора исполнял Хохлов, за три месяца с работой освоился великолепно. Впрочем, «освоился» — это даже не то слово, нечего ему было осваиваться, различные заводские службы, сложное и громоздкое производство было для него как вода для рыбы, и, попав в эту стихию, он почувствовал в себе необыкновенный прилив энергии, помолодел даже и возбуждённо заявил Кружилину:
— Спасибо, Поликарп Матвеевич! Ну просто, знаете, великое спасибо! Вернув на завод, вы меня возродили заново из пепла, как говорится… Надеюсь, вы понимаете, что я не о должности говорю? Слишком уж ответственная работа, знаете, не для меня, я не рождён для этого. Работая в райисполкоме, я старался, но сознавал всегда, что был вам плохим помощником. И здесь я буду стараться, пока не назначат нового директора…
Хохлов не рисовался, он говорил искренне, Кружилин это знал, но всё равно слова Хохлова были ему неприятны, и он прервал тогда его раздражённо:
— Да что ты, как баба, ей-богу! «Не рождён», «Не для меня»… Как будто кто-то специально рождается для руководящей работы! Так вот и определяется кем-то: ты — для такой работы, ты — для сякой… Да?
— Но, Поликарп Матвеевич… — захлопал глазами Хохлов. — Я же, так сказать, иносказательно…
— А я не иносказательно, а прямо говорю. Какую работу, исходя из наших способностей, партия нам поручит, такую мы и обязаны делать, отдавая ей все силы. И в райисполкоме ты был хорошим помощником. И здесь… Ты знаешь мнение райкома и обкома. Мы рекомендовали тебя, куда положено, в этой должности утвердить. И кончим разговор.
— Ну, извините, извините, — пробормотал Хохлов.
И вот, несмотря на мнение райкома и обкома партии, директором завода назначен Миронов. Кружилин теперь сожалел о тех резких словах. Теперь получалось, что по способностям Иван Иванович как бы не дорос до такой должности, это его, конечно, обидит.
Но как же, с радостью пришлось отметить для себя Кружилину, мало он всё-таки знал этого человека! Когда вместе с Савчуком и исполняющим обязанности председателя райисполкома Малыгиным он пришёл в кабинет к Хохлову и сообщил о состоявшемся назначении Миронова, Иван Иванович по привычке несколько раз хлопнул от неожиданности глазами, и тут же они у него засветились тем светлым и ясным светом, который никому и никогда не удавалось ещё вызвать искусственно. Он сорвался с места, кинулся к дверям, крича:
— Наташа, Наташа! Боже мой, иди сюда скорее!
— Да, слушаю, Иван Иванович, — сказала она, войдя.
— Твой отец назначен к нам. Директором!
Наташа стояла молча, лишь брови её чуть дрогнули, будто прихмурились. И выражение лица стало прежним.
— Почему же ты не радуешься? Твой отец же… Ты не понимаешь?
— Нет, я поняла, спасибо, — сказала она негромко и вышла, плотно прикрыв за собою двери.
И вот от такого поведения Наташи, от этого её спокойствия, с каким она встретила известие о назначении её отца директором завода, Хохлову стало как-то неловко, он смущённо вымолвил, неуклюже возвращаясь к столу:
— Удивительно… Совсем не обрадовалась.
— Может быть, она раньше нас знала уже об этом? — произнёс Кружилин. — Отец ей написал или позвонил.
— Нет, он ей не написал, знаете, ни одного письма. И ни разу не позвонил. И она ему не звонила. Во всяком случае, с тех пор, как я сюда вернулся. Она бы мне сказала, или я бы почувствовал… С ней что-то происходит. Но спросить, понимаете… К тому же у неё муж пропал без вести.
— Не с ней только, а между ними обоими что-то непонятное, — проговорил Савчук. — Всё-таки странно такое поведение её отца.
Такое поведение генерала Миронова было странным прежде всего для его дочери.
После первого телефонного разговора весной он обещал ей написать или позвонить, но не звонил и не писал, не ответил ни на одно из писем, в которых Наташа подробно рассказала всю их с матерью жизнь после его ареста в тридцать седьмом, всё, что произошло с ней после начала войны. Она отправляла письма, и они уходили словно в пустоту. Не выдержав, она ещё раз попросила Фёдора Фёдоровича Нечаева вызвать Наркомат. Разговор был такой же короткий и странный, как и первый. Отец глухим, прокуренным голосом сообщил, что письма её все получил, с горечью узнал в подробностях, что им пришлось пережить и как погибла мать, спросил ещё, как здоровье директора завода, и опять пообещал позвонить или написать и снова не сделал ни того, ни другого. И Наташа перестала ему писать и звонить.