Век мой, зверь мой. Осип Мандельштам. Биография
Шрифт:
В марте 1921 года, в самый разгар политических потрясений, Мандельштам вновь уезжает в Киев. Его последнее петроградское впечатление — пушечная канонада, доносящаяся из Кронштадта. От жены Эренбурга он узнает новый киевский адрес Надежды Хазиной, которую не видел с августа 1919 года. Их разлучила сумятица и смута гражданской войны. И вот он опять приезжает в Киев и, к немалому удивлению Нади, сызнова признается ей в своей любви. Она соглашается ехать с ним в Москву. В ходе официальных кампаний тех лет по «отчуждению собственности» родителей Нади дважды выселяли из их жилья. Когда Мандельштам вошел, в квартиру как раз пригнали толпу арестанток — мыть полы. В знак протеста оба остаются еще на два часа в Надиной комнате, где Мандельштам читает ей свои новые стихи. Вскоре они выезжают на Север, и с тех пор — вспоминает Н. Я. Мандельштам — «…мы больше не расставались, пока в ночь с первого на второе мая 1938 года его не увели конвойные» [183] .
183
Там же. С. 28.
Еще до отъезда в Киев Мандельштаму пришлось в очередной раз осознать, что он — как и в стихотворении «Tristia» (1918) — должен навсегда проститься — проститься со «старым миром». 14 февраля 1921 года в петербургском Исаакиевском соборе проходила заупокойная служба — в память о Пушкине. Это событие Мандельштам обращает в стихи. Словно для того, чтобы продемонстрировать напоследок свое восхищение христианством и выразить ему свою верность, которой он «вовеки не изменит», поэт воссоздает грандиозное внутреннее пространство собора, созданного Монферраном. Это последнее религиозное (в подлинном смысле этого слова) стихотворение Мандельштама, завершающее цикл его стихов, в которых воспеваются церкви и святые места, духовные центры православия и католичества:
Соборы вечные Софии и Петра, Амбары воздуха и света, Зернохранилища вселенского добра И риги Нового Завета (I, 154).И как бы для обуздания всяческого страха перед тем, что грядет, звучит в этом стихотворении заклинающий стих: «Зане свободен раб, преодолевший страх». Страх — лейтмотив творчества Мандельштама 1920-х годов. Надежда Мандельштам пишет в своих воспоминаниях, что он, будучи внутренне сильным человеком, не знал тогда никакого страха, потому что обладал «свободой» [184] . Нельзя, однако, не видеть, как часто появляется в творчестве Мандельштама мотив страха. Пусть даже как магическое заклинание, призванное изгнать страх [185] .
184
Там же. С. 182.
185
Мотив страха в творчестве Мандельштама 1920-х годов см. в стихотворениях: «Веницейская жизнь» («Ибо нет спасенья от любви и страха»; I, 145); «Возьми на радость из моих ладоней…» («Не превозмочь в дремучей жизни страха»; I, 147); «В Петербурге мы сойдемся снова…» («Мне не надо пропуска ночного / Часовых я не боюсь»; I, 149); «Я наравне с другими…» («Мне страшно без тебя»; I, 153); «Люблю под сводами седыя тишины…» («Зане свободен раб, преодолевший страх»; I, 154); «Концерт на вокзале» («Я опоздал. Мне страшно. Это сон»; II, 36); «Грифельная ода» («Здесь пишет страх, здесь пишет сдвиг»; II, 46). См. также в «Египетской марке»: «Страх берет меня за руку и ведет. Белая нитяная перчатка. Митенка. Я люблю, я уважаю страх. Чуть было не сказал: “С ним мне не страшно”» (II, 494). Тот же мотив в стихотворениях 1930-х гг.: «Куда как страшно нам с тобой…» (III, 35); «Помоги, Господь, эту ночь прожить…» («Я за жизнь боюсь, за твою рабу»; III, 44); «Фаэтонщик» («Я изведал эти страхи, / Соприродные душе»; III, 58); «Квартира тиха, как бумага…» («И вместо ключа Ипокрены / Давнишнего страха струя / Ворвется в халтурные стены / Московского злого жилья»; III, 75); и др.
В мае 1921 года в петроградском альманахе «Дракон» появляется одна из важнейших статей Мандельштама «Слово и культура». В ней лаконично заявлено: «Культура стала церковью» (I, 212). В злободневной перебранке между футуристами и имажинистами статья Мандельштама воспринималась как провокация. Он возвеличивает церковь-культуру и классическую поэзию («Классическая поэзия — поэзия революции»), И пытается обрисовать своеобразный устремленный в будущее классицизм, который не отрицает прошлого и признает цикличность человеческого опыта. Мандельштам мечтал о «новых» поэтах, но совсем иных, нежели футуристы и имажинисты:
«Часто приходится слышать: это хорошо, но это вчерашний день. А я говорю: вчерашний день еще не родился. Его еще не было по-настоящему. Я хочу снова Овидия, Пушкина, Катулла, и меня не удовлетворяет исторический Овидий, Пушкин, Катулл. […]
Итак, ни одного поэта еще не было. Мы свободны от груза воспоминаний. Зато сколько редкостных предчувствий: Пушкин, Овидий, Гомер» (I, 213–214).
«Синтетический поэт современности» представляется Мандельштаму «каким-то Верлэном культуры»: «Для него вся сложность старого мира та же пушкинская цевница. В нем поют идеи, научные системы, государственные теории так же точно, как в его предшественниках пели соловьи и розы» (I, 216). Этот новый Верлен с его сочетанием музыкальности и сложности походит прежде всего на самого Мандельштама…
В своей статье Мандельштам сравнивает поэзию с плугом, взрывающим чернозем времен, так что его глубинные слои оказываются наверху (I, 213). Но смысл статьи Мандельштама-пахаря может остаться неясным, пока не разглядишь ее фона — властного, безжалостного исторического фона: голода. На фоне голодной эпохи «военного коммунизма» Мандельштам пытается освятить быт и культуру, хлеб и слово.
«В жизни слова наступила героическая эра. Слово — плоть и хлеб. Оно разделяет участь хлеба и плоти: страдание. Люди голодны. Еще голоднее государство. Но есть нечто более голодное: время. Время хочет пожрать государство» (I, 214–215).
Мандельштамовская провокация этим не ограничивается. Он наглядно показывает государству, уже тогда всячески попиравшему культуру, его «внеположность» по отношению к культурным ценностям, которая, по Мандельштаму, ставит государство «в полную зависимость от культуры» (I, 213). Поэт проводит, в конечном счете, радикальное разделение своих современников на «друзей и врагов слова» — разделение, которое окажется решающим для его позиции по отношению к власти.
В 1921 году голодное советское государство не находит никакого иного способа разрешения тяжелейшей продовольственной проблемы, кроме одного: возврата к старому. На X партийном съезде Ленин лично провозглашает НЭП (новую экономическую политику), что означало беспрепятственное возобновление внутренней торговли и свободу частных концессий, в том числе и для зарубежных предпринимателей. Многие революционеры воспринимали НЭП как позорное отступление на позиции капиталистического ведения хозяйства. Но принятые меры обернулись успехом: в последующие годы жестокий голод начал отступать.
В июне 1921 года Мандельштам вместе с Надеждой отправился в Ростов-на-Дону и случайно встретил там художника Бориса Лопатинского, с которым работал в 1918 году в Наркомпросе. Бывший сотрудник, ныне — особоуполномоченный Центральной комиссии по эвакуации Кавказа, устраивает обоих в служебный поезд и, не раздумывая, отправляет в командировку на Кавказ; их путь лежит через Кисловодск, Баку, Тифлис и Батуми. Мандельштамы расположились в вагоне с надписью «для душевнобольных», и «настоящие» партработники, официальные представители Центроэвака, косились на них с подозрением. Несмотря на ряд происшествий — например, когда они были в Баку, в поезде разразилась холера — такая «командировка» была для них обоих большой удачей. Повседневная московская жизнь стала к тому времени настолько трудной, что даже перспектива поездки на юг воспринималась как божья милость. В Кисловодске, по крайней мере, были оладьи и рис. А Грузия, пишет Надежда Мандельштам, оказалась в 1921 году совершенно «иным миром», совсем не похожим на «хмурую, грязную Москву, где горсточка муки с Украины казалась чудом…» [186] .
186
Мандельштам Н.Вторая книга. С. 38–39, 72.
Перед путешествием на юг Мандельштам сообщил В. Я. Хазиной, Надиной матери, что готовится подать «заявление в литовскую миссию» (IV, 28). Из воспоминаний Надежды Мандельштам становится ясно, о чем идет речь. Литовский поэт Юргис Балтрушайтис, словно предчувствуя злую судьбу Мандельштама, еще в 1920 году предлагал ему принять литовское подданство (родители Мандельштама были родом из Литвы), чтобы оставить за собой возможность выехать из СССР. Но Мандельштам, хотя и запасся необходимыми бумагами, отказался в конце концов от чужого подданства и отъезда, «ведь уйти от своей участи все равно нельзя…» [187] .
187
Мандельштам Н.Воспоминания. С. 35.
Сколь горькой бывает эта участь для русских поэтов, Мандельштаму предстоит убедиться в самом скором времени. 7 августа 1921 года в Петрограде умирает Александр Блок, по официальной версии «от нервного истощения», в действительности же морально сломленный и разочарованный в «музыке революции», которую сам же некогда призывал «слушать». Закат культуры, предсказанный Блоком в одной из его поздних статей, был в самом разгаре. Мандельштам находился тогда в Батуми, и ему предложили выступить с докладом о Блоке. Позже из этого доклада возникнет «Барсучья нора» — статья Мандельштама, посвященная Блоку (II, 252–256). Реакцией на смерть Блока, на его слова об удушье поэта и замолкшей музыке, было также стихотворение «Концерт на вокзале». Мандельштам возвращается памятью к своему детству — к концертам на Павловском вокзале, этому архитектурному сплаву стекла и железа, где так болезненно сталкивались друг с другом музыка и технический прогресс, Чайковский и свистки локомотивов. Стихотворение начинается с фразы «Нельзя дышать, и твердь кишит червями» и завершается исчезновением музыки:
И мнится мне: весь в музыке и пене, Железный мир так нищенски дрожит. В стеклянные я упираюсь сени. Горячий пар зрачки смычков слепит. Куда же ты? На тризне милой тени В последний раз нам музыка звучит! (II, 36)Еще сильнее должно было потрясти Мандельштама другое событие: гибель поэта Николая Гумилева, его друга, основателя акмеистической школы, расстрелянного в Петрограде 25 августа 1921 года по обвинению в причастности к «монархическому заговору»; одновременно с ним расстреляли еще 61 «контрреволюционера». Казнь Гумилева, которому было всего тридцать пять лет, — первое убийство поэта, совершенное большевиками, своего рода сигнал. Август 1921 года решительно подтолкнул многих поэтов к решению покинуть страну. Николай Оцуп писал: «…после августа 21-го года в Петербурге стало трудно дышать, в Петербурге невозможно было оставаться — тяжко больной город умер с последним дыханием Блока и Гумилева» [188] .
188
Оцуп Н. Океан времени. Стихотворения. Дневник в стихах. Статьи и воспоминания о писателях / Вступит, статья, сост. и подг. текста Л. Аллена. Коммент. Р. Тименчика. СПб.; Дюссельдорф, 1993. С. 517.