Век мой, зверь мой. Осип Мандельштам. Биография
Шрифт:
Шиваров перечислил Мандельштаму имена его посетителей в Нащокинском переулке — следователь получил их от доносчика. Дознаватель пытается внушить поэту, будто некоторые из них уже арестованы и дают против него показания. Он требует, чтобы Мандельштам назвал тех, кому он читал свое стихотворение. Мандельштам сперва называет восемь человек, среди них — Ахматову и ее сына Леву, однако не говорит о тех, кто слышал его стихотворение за пределами квартиры (например, Пастернак!). Поверив на какой-то момент, что запись, которой с самого начала располагал Шиваров, сделана рукой Марии Петровых, он, сперва умолчав о ней, называет ее имя на следующем допросе, утром 19 мая. Она была единственным человеком, записавшим это стихотворение в Нащокинском переулке — правда, с обещанием уничтожить запись. Но эта женщина, которая до конца жизни пользовалась доверием Анны Ахматовой, осталась вне всяких подозрений. Такой она должна остаться и на страницах этой книги.
Екатерина Петровых утверждает в своих воспоминаниях, что Мандельштам, давая показания следователю, намеренно оговаривал ее сестру: отвергнутый влюбленный был, по ее словам, одержим бредовой надеждой, что Марию отправят вместе с ним в ссылку [319] . Однако в протоколах допроса, опубликованных В. Шенталинским и Э. Поляновским, нет ничего, что подтверждало бы подобное подозрение. Оно кажется нелепым еще и потому, что Мандельштам вовсе не думал тогда о ссылке, а боялся лишь одного: смертной казни. Видимо, слухи о том смятенном состоянии, в котором пребывал Мандельштам на Лубянке, породили и в сознании его современников целый ряд нелепых догадок.
319
Осип и Надежда Мандельштамы в воспоминаниях современников. С. 162–167.
Оказавшись в лапах ОГПУ, Мандельштам вел себя совсем не по-геройски. Он тяжело переносил сам факт заточения. Можно вспомнить о том эпизоде периода гражданской войны в Крыму, когда арестованный в августе 1920 года врангелевской контрразведкой Мандельштам стучал в дверь камеры и кричал: «Вы должны меня выпустить — я не создан для тюрьмы!» Кто искренне думает, что Мандельштаму следовало на допросах хранить героическое молчание, тот вовсе не представляет себе насыщенной ужасом атмосферы Лубянки. Страх перед пытками, которые поручались в ОГПУ специально подготовленным, известным своей жестокостью сотрудникам, был, конечно, велик. И хотя систематические пытки стали применяться на Лубянке лишь с 1937 года, в распоряжении тайной полиции имелись хорошо проверенные средства для того, чтобы сломить заключенного. Ночные допросы, постоянное яркое освещение, при котором невозможно заснуть, пересоленная пища без капли воды — все это Мандельштаму пришлось испытать на себе. Однажды на него надели даже смирительную рубаху — вещь, которой он прежде никогда не видел. В заключении у него стал прогрессировать реактивный психоз, осложненный галлюцинациями. Надежда Мандельштам пишет, что ему слышались голоса и женский плач за стеной его камеры. Он решил, что его жену тоже арестовали и подвергают истязаниям. Возможно, эти голоса представляли собой звукозапись, которую проигрывали для психического воздействия.
На Лубянке Мандельштам пытался покончить с собой, вскрыл себе вены на запястье. Он сделал это лезвием бритвы, которое с этой целью — в предвидении возможных пыток — заранее запрятал в каблук своей туфли. Уже в «Четвертой прозе» (1929–1930) он многозначительно описывает этот инструмент смерти:
«Пластиночка бритвы жиллет с чуть зазубренным косеньким краем всегда казалась мне одним из благороднейших изделий стальной промышленности. […] Пластиночка бритвы жиллет — изделие мертвого треста, куда входят пайщиками стаи американских и шведских волков» (III, 172).
Попытка самоубийства не удалась: ее пресекли надзиратели. Однако, несмотря на признаки психического расстройства, Мандельштама и в заключении не покидала ясность ума — это доказывают его вопросы к сокамернику, которого ОГПУ подсадило к нему, чтобы его запугать и сделать управляемым. «Отчего у вас чистые ногти? — спрашивал Мандельштам. — Почему от вас пахнет луком, когда вы возвращаетесь с допроса?» Типично мандельштамовские вопросы. Сокамерника пришлось удалить; Мандельштам остается в одиночке [320] .
320
Мандельштам Н.Воспоминания. С. 88, 94.
Один из эпизодов того времени свидетельствует об извращенном сотрудничестве писателей с тайной полицией. Петр Павленко, приспособленец, автор произведений в духе «социалистического реализма» и ярый апологет Сталина, распространял по Москве — в подтверждение того, сколь жалко выглядит Мандельштам на допросах, — разного рода подробности: дескать, Мандельштам несет чепуху, у него все время сползают брюки и т. п. Откуда он мог это знать? Вероятно, Павленко получил задание: распускать слухи, дабы выставить Мандельштама в смешном виде и тем самым лишить его ореола трагической жертвы. Шиваров, приятель Павленко, приводил его в свой кабинет и прятал не то за дверью, не то в шкафу, позволяя ему тайно присутствовать на допросах. Во всяком случае, Мандельштам был убежден, что видел Павленко в коридорах Лубянки. Он рассказывал Эмме Герштейн: «Меня подымали куда-то на внутреннем лифте. Там стояло несколько человек. Я упал на пол. Бился… вдруг слышу над собой голос: “Мандельштам, Мандельштам, как вам не стыдно?” Я поднял голову. Это был Павленко» [321] . В биографии поэта будет еще одна дата — март 1938 года, когда этот пособник тайной полиции, подвизающийся на литературной ниве, вновь сыграет свою жуткую роль.
321
Герштейн Э.Мемуары. С. 65. О Павленко — сообщнике H. X. Шиварова см. также: Мандельштам Н.Воспоминания. С. 100–101.
25 мая — по прошествии семи суток — Мандельштаму в ходе допроса предложено изложить свою политическую биографию.
По поводу 1917 года он заявляет: «Октябрьский переворот воспринимаю резко отрицательно». По его словам, «политическая депрессия, вызванная крутыми методами осуществления диктатуры пролетариата», началась уже в конце 1918 года. О 1927 годе: «…Не слишком глубокие, но достаточно горячие симпатии к троцкизму…» 1930 год: «…В моем политическом сознании и социальном самочувствии наступает большая депрессия. Социальной подоплекой этой депрессии является ликвидация кулачества как класса». Шиваров возвращается к главному преступлению — «контрреволюционному пасквилю против вождя Коммунистической партии и Советской страны». Он просит Мандельштама описать реакцию людей, которым он читал свой «пасквиль». Поэт признает, что «плакатная выразительность» стихотворения сделала его «широко применимым орудием контрреволюционной борьбы» [322] . Одного такого признания достаточно для десяти расстрелов!
322
См: Шенталинский В. Рабы свободы. В литературных архивах КГБ… С. 233–237.
Тем временем близкие Мандельштама не бездействовали. Надежда Яковлевна поставила в известность Бухарина, которому Мандельштам был многим обязан: изданием своих книг, поездкой в Армению и содействием в получении квартиры. Поначалу Бухарин проявляет осторожность («Не написал ли он чего-нибудь сгоряча?»), но затем все же вступается за Мандельштама — в последний раз. В разговоре с Бухариным Надежда Яковлевна умолчала об антисталинском стихотворении, и эта тактическая ложь продлила жизнь Мандельштама на четыре года. Сразу же после ареста Ахматова встретилась с Пастернаком, который, со своей стороны, попросил Бухарина сделать для Мандельштама все, что только возможно. Сама же она отправилась к грузинскому партийному руководителю и члену ЦК Авелю Енукидзе, близкому соратнику Сталина. Совместные усилия в защиту Мандельштама не остались, похоже, безрезультатными.
26 мая 1934 года — во исполнение инструкции «сверху»: «Изолировать, но сохранить» — Мандельштаму был вынесен приговор: три года ссылки в Чердынь (Пермской области). Учитывая тяжесть проступка, приговор оказался исключительно мягким, и его следовало воспринимать как особую милость. За вопиюще «террористический документ» Мандельштама могли попросту расстрелять. Определенно, он сам рассчитывал именно на такой исход. Или же его могли отправить на Беломоро-Балтийский канал, который именно в эти годы строила армия заключенных, изнуренных и гибнущих от непосильного рабского труда. И еще одна милость, еще одно чудо: Надежде Мандельштам разрешалось — в силу психической неустойчивости ее мужа — сопровождать его в ссылку. 27 мая ее вызывают на Лубянку; здесь впервые после ареста она встречается с мужем; у него — перевязанные запястья. Ей сообщают, что на заключительный вопрос: «Ваше отношение к советской власти?» — он якобы ответил: «Готов работать со всеми органами советской власти, за исключением Чека». Эти слова он произнес в лицо не кому-нибудь, а следователю-чекисту.
В этой истории довольно много необычного. Не случайно Надежда Мандельштам употребляет слово «чудо». Никого из людей, названных Мандельштамом на допросе, не арестовали, тем более не расстреляли. Никаких новых арестов по этому делу не последовало. Все эти факты свидетельствуют об одном: приближенные Сталина не доложили ему о мандельштамовском стихотворении. Ибо мстительный «широкогрудый осетин», с тараканьими глазищами и толстыми пальцами, окруженный сбродом «тонкошеих полулюдей», наверняка добрался бы до каждого, кто слушал эти разоблачительные стихи. Мария Петровых до конца своей жизни пребывала в убеждении, что Сталин их не знал. Правда, 27 октября 1935 года был арестован Лев Гумилев — один из тех, кому Мандельштам читал свое стихотворение, однако это произошло на волне массовых арестов после убийства Кирова. Сын расстрелянного в 1921 году «контрреволюционера» Николая Гумилева, он будет впоследствии еще не раз арестован и отправлен в лагерь — ответчиком и за Анну Ахматову, свою мать.
О причинах мягкости приговора, вынесенного Мандельштаму в 1934 году, можно лишь строить домыслы (собственно, «мягким» он казался лишь поначалу). Арест Мандельштама совпадает по времени с подготовкой Первого съезда советских писателей, проходившего в Москве с 17 августа по 1 сентября 1934 года и призванного — в пропагандистских целях — продемонстрировать единство партии и интеллигенции. На фоне нацистской Германии, где сжигались книги, советская власть стремилась показать себя миру оплотом культуры и гуманности — точно так же, как и на антифашистском Конгрессе в защиту культуры, который будет организован в Париже на следующий год, с 21 по 25 июня. Расстрелянный за политические стихи, Мандельштам плохо «вписался» бы в эти пропагандистские акции. Да и в качестве самоубийцы — после громких самоубийств Есенина и Маяковского в 1925 и 1930 годах — он мог нанести ущерб репутации советского режима, все еще стремившегося к легитимизации. Итак, свершившееся чудо было мнимым, ибо принесло пользу самой власти. Чудо оказалось отсрочкой.