Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Вексель Судьбы. Книга 1
Шрифт:

— Всё может быть, — поспешил я согласиться. — А как же затем наш «рокфеллер» распорядился царскими сокровищами?

— А никак! В восемнадцатом он погиб — якобы его застрелил из револьвера какой-то сумасшедший студент, которому не хватало денег на билет в Тифлис. И это при том, что Второв был буквально обласкан советской властью: большевики у него не только ничего не отобрали, но незадолго до своей гибели он даже с подачи Ленина открыл в красной Москве фондовую биржу.

— Ты шутишь? Я помню Москву в восемнадцатом — какие к чёрту там были биржи?

— Это была закрытая биржа для иностранцев. Под его имя и авторитет на этой бирже иностранные собственники, прежде всего немцы, с которыми у нас тогда, после Бреста, были мир и дружба, имели возможность за несколько месяцев до национализации продать свои акции в русских предприятиях.

— Ты хочешь сказать, что Второв оплачивал за большевиков их беззакония?

— Не упрощай, Герман, ты же умный человек! Вся непримиримость Советов выплёскивалась на доморощенных буржуев, а сильно ссорится с иностранцами они по ряду вполне понятных причин не желали. Думаю, что у Ленина со Второвым была договорённость — наш «рокфеллер» помогает большевикам избежать международной изоляции, а в обмен на это советская власть выдаёт ему что-то вроде мандата на управление всем российским хозяйством.

— Я бы не согласился такой мандат принять.

— Перед Второвым, думаю, не стояло выбора — соглашаться или не соглашаться. Если не согласишься — в лучшем случае удерёшь за границу, но при этом потеряешь всё, что построил в России и, что значительно хуже, — всё, что задумывал и хотел совершить. А планы у него были феноменальные — в такой-то стране, с таким народом — ведь горы можно свернуть! Ну а коль согласишься — думаю, на этот случай у Второва имелась надежда, что советская власть — а ведь в ней, помимо горлопанов, Платон, были и весьма неглупые люди! — так вот, могла быть надежда, что новая власть предоставит ему больше возможностей, чем при прежнем строе.

— И тогда бы лавры русской индустриализации достались не Куйбышеву с Орджоникидзе, а Второву?

— Вполне. Да и страна могла и должна была сделаться другой. И пили бы мы с тобой пиво сегодня не в Берлине, а где-нибудь в неузнаваемом Петрограде… Только не считай, что я распускаю слюни. Той страны уже нет, точка! Из-за твоих замечаний мы зациклились на Второве, а вопрос ведь не в нём, а в том, что России-то нашей с тобой уже нет!

— Это не новость для меня.

— Не новость! Не лукавь, я знаю — ты со своими друзьями-евразийцами продолжаешь считать, что Советы — это продолжение России, а это совершеннейшая неправда! Россия, может быть, и существует, только от нас она отреклась, а её народ — изгнал нас и проклял. Даже если отдельные её представители, Платон, и нуждаются пока в твоих услугах и даже готовы за них что-то обещать и давать награды — это ещё ни о чём не говорит. России и русского народа нет, о них нужно забыть раз и навсегда!

Я был сильно удивлён таким неожиданным поворотом и сменой тона моего собеседника. Впрочем, это мог быть просто нервный срыв, и я решил не обращать внимание.

— Что-то тебя в сторону увело, — посетовал я, изображая циничное равнодушие к его эмоциональному порыву. — Давай-ка лучше о деньгах. Сколько, по-твоему, может стоить этот фонд?

— По номиналу где-то двести пятьдесят миллионов золотых франков или сорок-пятьдесят миллионов долларов. Но эти суммы ни о чём не говорят. Реальная стоимость фонда выше в десятки, а то и в сотни раз, Если её вообще возможно оценить — ведь лежащие там бумажки уже сегодня позволяют властвовать едва ли над половиной мира, а скоро — и над всем миром.

— А как такое может быть? Ты не ошибаешься?

— Возможно, но только ошибки, боюсь, здесь могут быть лишь в меньшую сторону. Ведь учреждение фонда удивительно совпало с грандиозным финансовым ростом. Скромные на первый взгляд бумаги, которые были положены в фонд, сегодня представлены, насколько я помню, акциями Banque de France, Банка Англии, крупнейших колониальных банков, знаменитого Городского банка Нью-Йорка, обществ вроде «Кун и Лёб» — всего не пересказать. От них тянутся нити к тысячам и миллионам других банков и компаний. Если правильно распутывать этот клубок, то ниточки приведут к таким тузам, как Гугенхаймы, Дюпоны, Морганы, Ротшильды… Конечно, я не имею в виду, что теперь к ним ко всем можно вламываться в особняки и, потрясая векселями, диктовать свою волю. Но вот грамотно воздействовать на решения финансовых воротил — это вполне реально.

— Может быть. Только боюсь, что когда ты придёшь к Ротшильду, то он не согласится с твоими доводами и объяснит, что заработал свои капиталы значительно раньше всей нашей истории.

— Не волнуйся, все они отлично знают, что раньше они успели заработать лишь мизерную часть своего состояния! Невиданный никогда прежде мировой финансовый рост начался в конце XIX века — как раз, когда во Францию вернулись тамплиерские сундуки. Как иначе объяснить, что эта страна из аграрной, с несовершенной и безнадёжно устаревшей промышленностью — которая, кстати, даже накануне войны нынешней так и не смогла приблизиться к германской, — вдруг в одночасье сделалась мировой финансовой державой? А следом за ней — никому не известная Америка? Так что все, все, кто схожим образом фантастически обогатился за последние полвека, должны быть благодарны этим сундукам…

— Ты хочешь, чтобы я тоже воспылал благодарностью? Увы, привилегия фантастического обогащения меня не посетила.

— Я о другом, — с прежней серьёзностью продолжал Тропецкий, не распознав издёвки. — Вот ты не голодаешь и имеешь над головой кров — а разве это всё, чего ты достоин? Ты расшаркиваешься перед любым гестаповцем, ты боишься немецкого начальства, ты не знаешь будущего, а почему? Потому, что у тебя, у человека отнюдь не бедного, нет власти. Деньги сами по себе обеспечивают лишь жалкую иллюзию власти, но не власть как таковую. Власть дают только очень, очень большие деньги. И именно такие деньги сегодня, не смейся, имеются у меня.

Сказать, что рассказ Тропецкого заинтересовал меня и взбудоражил — ничего не сказать. Внутри меня одновременно вскипали и боролись между собой целых три чувства — недоверия, которое проистекало не столько от услышанного, сколько от моей не очень-то большой к Тропецкому привязанности, а также чувство восторга и чувство зависти. Ведь если сообщённое им хотя бы даже на один процент являлось правдой, то возникал законный вопрос — почему подобное сокровище не попало в распоряжение государственных организаций, причём неважно — советских или иностранных, или почему оно не в руках более достойных людей.

И поскольку слушать панегирики золотому тельцу мне больше не хотелось, то я решил изменить направление разговора и попросил Тропецкого рассказать, каким образом фонд Второва, будучи столь тщательно скрытым от постороннего ведения, вдруг оказался у него в руках.

— Милый Платон, — ответил он на этот мой вопрос, чётко и повелительно выговаривая каждое слово. — Есть вещи, о которых не узнает никто и о которых я сам при первой же возможности постараюсь забыть. Жизнь, как и политика с революциями и гражданскими войнами, не делается в лайковых перчатках. И ещё, не забывай: в том хаосе всё это могло пропасть и сгинуть навсегда, и лучше от подобного, поверь, не стало бы никому.

В тот момент я не на шутку испугался прямоты своего последнего вопроса и того, что Тропецкий может отвернуться и замолчать. А мне, каюсь, начало чертовски хотеться услышать, что же эдакое он задумал и какого рода участие намерен мне предложить.

— Не обижайся, я просто должен был задать тебе этот вопрос, — поспешил я исправить положение. — Наше старое воспитание, сам понимаешь, — это заноза надолго. Сентенции о мировой гармонии и слезе ребёнка прочно засели в башке.

— А я и не обижаюсь. Ты философствуешь так, потому что ты революцию пережил с минимумом потерь — пересидел смуту в Москве, а в двадцать первом с разрешения ВЧК укатил заграницу в международном вагоне… А вот я, Платон, почти три года по фронтам грязью и кровью умывался. Я убедился, что святая в нашем прежнем понимании человеческая жизнь отныне не стоит и копейки. И не просто там из-за войны или душевного помутнения у человеков, а оттого, что в её воспевании и сбережении нет ни малейшего смысла. Согласен, в прежние времена существовал смысл проявлять человеколюбие — хотя бы в расчёте на встречное благородство. Теперь же благородства в мире нет и более не предвидится. Да, я ныне не скрываю, что заплатил золотом, чтобы спастись и уплыть из Новороссийска и что вполне сознательно оставил свой калмыцкий полк погибать под комиссарскими шашками. И мне не капельки за этот поступок не стыдно, потому что либо другие поступили бы со мной аналогичным образом, либо сгинули бы мы все. В нашей теперешней жизни жалости и сострадания быть не должно. Тот, у кого сила, берёт и будет брать верх — и горе побеждённым, vae victis, как совершенно справедливо уразумели древние. Уразуметь-то уразумели, а реализовать до конца не смогли, поскольку у них не оказалось настоящей силы, не было той железной и безразличной ко всему мощи, которая имеется у людей сейчас. Оттого и сдулась в одночасье великая Римская империя, когда один фантазёр начал учить, что получив по щеке, надо-де подставить другую… Хотя если бы проявил Рим тогда твёрдость — стоял бы и по сей день, и железа бы у него достало, чтобы держать за горло целый мир! А сегодня совсем не железо нужно, Платон. Подлинная сила сегодня — уже мечи, не пулемёты или линкоры, а великие и бесконечные деньги. Когда деньги в мире ограничивались небольшими запасом золота, люди наивно полагали, что благородство и сострадание способны обуздать наживу. Никто не понимал и всё ещё не понимает до конца всей страшной, необузданной силы денег! А сила эта в том состоит, что при всякой сделке тот, у кого денег больше, всегда имеет больше прав, чем тот, кто должен производить и продавать, чтоб не сдохнуть с голоду. Ведь покупатель всегда диктует продавцу свою волю. В прежнем патриархальном мире, где люди работали в основном на себя, а сделки были редки, этот неизбежный обман со стороны тех, кто платит, уравновешивался всевозможными податями и покаяниями. Но времена меняются, сделки происходят с нарастающей быстротой, торгуются теперь не только товары, но и права, обязательства, честь, перепродаётся само будущее людей! А ныне прикинь — сегодня тот, кто способен создавать бесконечность денег, рано или поздно приобретёт и весь мир! И очень скоро в этом нашем с тобой мире не останется ничего, кроме неограниченной и бесконтрольной воли сильнейших!

Поделиться с друзьями: