ЖАНРЫ

"Великая и Святая Русь". Компиляция. Книги 1-39
Шрифт:

— Выпьем за невесту, — сказал Всеволод и поднял чару с медом.

— А где твой жених, князь? — спросил осмелевший боярин. — Наше смотрите — и свое покажите.

— Батюшка, пей, да дочери не пропей, — шутливо отозвался Всеволод. — А жених наш с нами. Ну-ка, Склир, кликни жениха.

Склир вскочил и только хотел отворить дверь, как она сама распахнулась и через порог перешагнул Давыдка.

— А вот и наш сокол! — воскликнул Всеволод.

— Жениху да невесте сто лет, да вместе! — сказал Склир, беря Давыдку за руку и подводя к боярину.

Боярин скосил в сторону Склира гневный взгляд, но улыбка была уже заготовлена на его лице — для Давыдки. Давыдка усмехнулся и, проведя согнутым указательным пальцем по усам, поклонился боярину. Захария положил руку ему на голову и сиплым голосом проговорил, глядя на Всеволода:

— Коли сужено-ряжено, так наш товар надо продать, а ваш купить.

Всеволод кивал боярину, почти не слыша его: не отводил взгляда от Евпраксии. Глядел он на нее и после, когда переламывал пирог и когда все сидели за столом, пили мед и, уже забыв про молодых, говорили кто о чем. Всеволод мало пил, чару только подносил к губам и тут же отставлял.

Зато боярина Захарию слуги выволокли из-за стола едва жива. Да и было с чего напиться боярину: счастье-то какое привалило! Сам князь Всеволод у него в гостях. Теперь другие-то, чай, засохнут от зависти. Ну и везет Захарии!..

Тревожно спала в ту ночь Евпраксия. Не то от счастья, не то от смятенья. И странно, не о Давыдке думала она, глядя набрякшими от бессонницы глазами в темноту, — совсем другое лицо проступало из мрака. Всеволодова улыбка не давала ей заснуть, она струилась под его мягкими русыми усами, и сердце Евпраксии замирало, останавливалось от тревоги, а пуховая перина жгла бока.

Ночью снова снилось Евпраксии бесконечное поле, и дуб среди поля, и звезда на корявой ветке, и всадник, подымающийся навстречу ей из колеблющегося тумана: теперь она узнала его, теперь она не могла ошибиться…

Утром боярина едва добудились. Весь следующий день прошел в бестолковой сутолоке и в приготовлениях к отъезду. По сговору, заключенному накануне вечером, Заборье с прилежащими к нему лесами и угодьями отходило Давыдке. Так порешил Захария, на том били по рукам князь и боярин.

Вечером Евпраксию отвели в баньку. Положив на горячий полок, девки мыли и растирали ее смуглое тело, били веничками, смоченными в малиновом квасе, умащивали греческими благовониями…

И вот обоз тянется по лесной тряской дороге. Метров на сто впереди, чтобы не пылить, скачут боярские холопы, в голове обоза — возок с Евпраксией, а рядом на нетерпеливом жеребце красуется в синем нарядном кафтане Давыдка.

Так и не остались они с Давыдкой наедине после сватовства, так и не перекинулись ни словечком. Только обменялись долгими взглядами, но от взглядов этих почему-то не смутились, не испытали волнения.

На подъезде к Заборью, перед холмом, Давыдка, понукнув коня, обогнал трясущихся на костлявых кобыленках мужиков.

Не терпелось ему въехать в родную деревню первым — и не рабом, и не простым дружинником, а хозяином…

3

Не сладко, ох как не сладко жилось Любаше за старостой Аверкием. Это он только перед свадьбой прикидывался ягненком, а как привел молодую жену в избу, тут и пошло: и то не так, и это не по нему. Чувствовал, что стар, оттого и злился. Пронюхал где-то про Склира, каждое утро стал допекать Любашу:

— Поди, посекли твово ясного сокола. Подрубили крылышки. Жди не жди — все одно не вернется. А ежели и жив, таких-то глупых баб у него в каждой деревне по дюжине.

Говорил, посасывая гнилые зубы мокрым ртом. Ночью щипал ее, всхлипывая от удовольствия. Щипал да приговаривал:

— Лукавой бабы и в ступе не истолчешь.

Сколько слез пролила Любаша за Аверкием! Даже с лица сошла. Потускнел румянец на ее щеках, посинели губы, потухли глаза. Бабы вздыхали, провожая ее на улице грустными взглядами, говорили:

Засушил красавицу нашу старый козел. Как есть засушил.

Не пела больше Любаша, не наведывалась в девичий хоровод. Не заглядывались на нее, как бывало, парни. И то: заглядываться нынче стало не на что. Да и старосты побаивались. Лют был Аверкий. Ежели что заметит, донесет боярину, а боярину лишь бы потешиться — ни за что ни про что изведет холопа.

Только и жалел Любашу отец. Плакал, глядя на нее, а помочь и он ничем не мог. Гнал его Аверкий от своей избы, жене строго наказывал:

— Ежели увижу у себя твово старого лешего, ни тебе, ни ему несдобровать. Помни.

С отцом Любаша встречалась за плетнем, за тем самым плетнем, за которым разыскал ее в ночь после сватовства лихой меченоша Склир. Приносила ему украдкой мед. Пока отец пил, втягивая в беззубый рот худые щеки, стояла рядом, подперев подбородок рукой, и бесшумные слезы сыпались из ее глаз.

Была бы хоть Аленка рядом, облегчила бы душу у нее на плече, выплакалась бы по-бабьи громко, навзрыд.

Поп Демьян, выставив перед собой узловатый палец, говорил ей:

— За терпенье бог дает спасенье.

А пьяненький дьячок, стоя позади попа, кощунствовал:

— Авось да небось — хоть вовсе брось.

Кроме отца, была у Любаши в Заборье еще одна родная душа — неговорливый кузнец Мокей. Любашу он от себя не гнал, не чужался ее, старосту Аверкия не боялся.

— Веревка крепка с повивкой, а человек с помочью, — говорил он.

— Ты о чем это, дядя Мокей? — спрашивала Любаша.

Мокей глядел на нее долгим, терпеливым взглядом. Не понять Любаше Мокея.

И все-таки хорошо ей с кузнецом. У Мокея все просто в кузне, да и сам он, молчаливый, прост, как эта речка, как эти поля, и как лес за полями, знакомый Любаше с раннего детства, и как сама эта кузня, которую помнят все и которая стоит здесь с незапамятных времен. Сказывают, стояла она еще и тогда, когда не было никакого Заборья. Но никто ничего не знал наверное. Слушая деревенские байки, Мокей не подтверждал их и не отвергал. Улыбаясь добрыми глазами, он говорил:

— Пусти уши в люди — всего наслушаешься.

Поделиться с друзьями: