"Великая и Святая Русь". Компиляция. Книги 1-39
Шрифт:
Три дня праздновали новоселье в новом терему над Клязьмой, пили вина из Захариевых бездонных медуш, мужикам выставляли бочки с пивом. У ломящихся от яств столов прислуживали заборские девки и парни, на кухне распоряжалась Любаша. Взял ее Давыдка к себе в терем по просьбе Склира, а Любаша и рада: для нее хоть на край света, лишь бы не глядеть на нелюбимого. Стряпать же Любаша была мастерица — уважила гостей, накормила всех на славу. Радовался и Склир: здесь-то, в тереме, он как у себя дома. Нет-нет да и шепнет Любаше ласковое слово, нет-нет да и прильнет к ней горячим плечом. Давыдка же будто не замечал ее: дни и ночи проводил с молодой боярыней.
Весело праздновали гости новоселье — загоняли зайцев, подымали лосей, били птиц и прочую живность. Скакала охота по лесам, звонким лаем заливались гончие.
— Бери, бери, улю, улю, лю, лю!
В чаще собаки наткнулись на Никитку с Аленкой.
Выбравшись из болот, голодные, они заснули на берегу лесного ручья, а когда проснулись от шума, вокруг них, спешившись и на конях, толпились люди.
— Кто такие? Откуда идете и куда? — накинулся старший псарь. — Почто таитесь? Али лес пришли посекать на боярской?
— Ты что, дядька, — сказала Аленка. — Мы — тутошние, заборские.
— На челе не писано.
— Ну, так веди к хозяину, Давыдка — мой брат…
На собачий гам и человечьи голоса собралась вся охота. Прискакали и Давыдка с Евпраксией. Дружинник с трудом признал в грязной, нечесаной девке, пойманной псарями, свою сестру Аленку.
— Да какая же вас нечистая в болота занесла? — дивился он и хмурился. — А куда глядел Склир? Кому я велел присматривать за Аленкой?!
По пути в Заборье Никитка рассказал о том, как они пробирались в Боровки и как их там едва не приняли за пожегщиков. Давыдка смеялся, но глаза его были серьезны.
— Ушли-то как, ушли-то? — спрашивал он, заикаясь от смеха.
— А вот и ушли. Покуда Акумка с мужиками отправился Серку искать, мы и подались в лес. Два дня плутали. Едва не утопли в болоте, — рассказывал Никитка. — Трясина там, топь непролазная.
— И бортей у них много?
— И бортей.
Евпраксия прислушивалась к разговору. «Посмеюсь над отцом, — думала она. — Под боком у него мужики хозяйство вели, а он спал, как сытый кот. Хорошо еще, мыши хвост не отгрызли…»
«Вот бы вгородить Акумкину землю в поле», — рассуждал Давыдка. Получив взятку с девкою, сделался он прижимистым и оборотливым. В таких делах Евпраксия не вставала ему поперек пути. И у нее было свое на уме. От былой-то девичьей скромности не осталось и следа. Стала боярыня исправной хозяйкой — своего не отдаст, чужого не упустит. Бывало, и без Давыдки ездила она проверять закосы, пажити. Ни одной заполицы не минет, ни одного острамка сена не проглядит.
Мечтала Евпраксия вывести Давыдку в большие люди. Князь Всеволод не забыл ее, шлет подарки, тоскует без нее в своем Переяславле, зовет в гости… С нарочным Евпраксия велела передать: буду с первым снегом. А Давыдка покамест пусть пооглядится, попривыкнет жить хозяином. Сразу-то от большого богатства да почестей и голову недолго потерять.
«Не худо, не худо бы прирезать к Заборью Акумкину новину», — думал Давыдка, укладываясь спать с молодой женой…
А Никитка с Аленкой вечеряли у кузнеца. Рад был им Мокей, смеялся над их рассказами.
— Так и приняли за пожегщика? — переспрашивал он Никитку.
— Так и приняли…
— Акумка — мужик не простой…
— Серку-мастера жаль…
— Серку ты не жалей. Нынче не Серку — тебя ищут мужики по лесу. Серка в Боровках человек нужный. Акумка нарочно вас упустил. Главный-то пожегщик он сам. Не хочет над собой боярских тиунов, да, видать, ума все-таки не хватило. Поставит Давыдка свои знамена на его бортях…
— Как есть поставит, — согласилась Аленка. — Вона глаза-то как у него разгорелись…
Говорить о Давыдке плохо при его сестре Мокей остерегался. И не потому, что боялся княжеского милостника, — берег девку. Небось сама со временем все поймет…
За полночь Аленку одолела зевота.
— В хоромах спать душно, — сказал Никитка Мокею. — Не постелешь ли возле кузни?
— Отчего ж не постелить? Натеребите из стожка сена — вот вам и постель. Найдется и одеяло, чтобы накрыться. Нынче холодно стало. Как бы не простыть…
С той ночи, проведенной у кузнеца Мокея, все вдруг перевернулось в Никиткиной жизни. А правду сказать, даже раньше перевернулось — еще когда ворвались мужики в Акумкину избу и стали угрожать расправой. Тогда-то и понял Никитка, как дорога ему Аленка: не задумался бы, лег под топором, а близко к ней мужиков не подпустил. Не гляди, что в плечах узок, но силен. А ловкости Никитке не занимать. Но тогда еще все это не прошло нутром. И только вернувшись в Заборье, успокоившись, Никитка почувствовал, как все очистилось у него на душе — словно проливным дождем смыло накопившуюся муть…
Не в Давыдкином возке — пешими — возвращались они во Владимир. Той же дорогой шли, что и в первый раз, когда бежали из Заборья от боярских послухов. Но теперь тревог не было, и таиться им было не от кого. А все-таки на дорогу не выходили; как тогда, выбирали тихие, потаенные тропки. Не от страха, а оттого, что хотели побыть одни.
Шли они по лесу, высматривали во мху грузди и рыжики.
— Ау! — кричала Аленка из чащи.
Никитка спешил к ней через бурелом, продираясь сквозь ветки, как потревоженный охотниками зверь.
— Чудной ты како-ой, — смеясь, нараспев говорила ему Аленка. — Аль потерять боишься?
— Боюсь, — соглашался Никитка. — Лес темный, ишшо утащит леший…
— Лес темный, да свой, — отвечала Аленка.
Под самым Городищем забрались в ельник с брусникой. Тут уж и вовсе подзадержались. Вроде бы и поспешать пора, вроде бы и солнце задело за верхушки деревьев — вот-вот скроется совсем, а как от ягод оторваться, когда вокруг красным-красно?!
Никитка ел, а Аленка собирала бруснику в подол сарафана. Много собрала, села возле тропки:
— Ешь.
Потянулся Никитка к бруснике, а рука, будто не своя, будто чужая, сунулась к Аленке, обхватила ее за плечи, запрокинула на спину. Посыпались ягоды в траву, — Аленка охнула и закрыла глаза.
То, что было ночью, в памяти не осталось, а ельник этот надолго запомнился Никитке.
Глава шестая
1
Широка, раздольна Русь — ни конца ей, ни края. Сколько уж дорог исходил скоморох Радко, а все слышит русскую речь. И радуется его сердце, и печалится. Радуется удали русской, доброте русского человека; печалится от бед, навалившихся со всех сторон на мужика: давят на него князья да бояре, вытягивают из него куны попы да монахи, жгут его землю половцы да свеи. А защитить некому: у князей забота — разделить землю так, чтобы достался кусок поболе. Того же мужика гонят против мужика. И льется безвинная русская кровь на бескрайних просторах. Реки русской крови впитали в себя черноземы и суглинки, белый песок вдоль русских рек порыжел от горячей крови…
В Великом Новгороде Радко задержался ненадолго. Заработки в городе были небольшие: множество скоморохов понабилось сюда с южной Руси. Уходили скоморохи вместе с мужиками от бесчинства князей и половецкого разбоя. Шли в Новгород и с берегов Варяжского моря: на западе свеи теснили Русь. Чуяли разлад среди русских князей, ковали мечи и латы, грабили гостей, холопов угоняли в рабство.
Потолкавшись с месяц на купецких подворьях, Радко запряг лошадь и двинулся назад — через Торжок на Москву и Ростов Великий. Здесь народ был подобрее: если и страдал, то только от своих же бояр. А с боярами Радко умел разговаривать, бояр Радко не боялся.