"Великая и Святая Русь". Компиляция. Книги 1-39
Шрифт:
Дато поцокал языком.
— Непонятлив ты, — сказал он с укором. — А если помрет Георгий?
— Нешто сам торопится?
— Не молод уже. Всему на земле свой срок. Вот и стали снова радоваться князья: нет, мол, у Георгия сына, а как призовет его господь, изберем царем кого-нибудь, кто попокладистее…
Дато помолчал, отпил из чары глоток. Дружинник осушил свою чару до дна. Хорошее вино в Картли.
— Ты к нам приезжай, я тебе такое покажу, — похвастался польщенный Дато.
— А и наши меды не хуже ваших вин, — вставил Зоря.
— Пивал я и ваши меды, пивал и ромейские вина, — сказал Дато и подпер голову кулаком. Казалось, он совсем забыл про свой рассказ, как вдруг встрепенулся и трезво продолжал:
— Радовались князья. Собираясь на пирах, поносили Георгия, ждали его конца. Ни патриарх Микель, ни архиепископ Василий, ни эристав [644] над эриставами могущественный Абуласан не могли предвидеть того, что задумал Георгий. Откуда им было знать о его тайных помыслах?!
Зоря умел слушать. И это нравилось Дато. У себя, в Картли, он старался помалкивать. Болтать в Картли было опасно, но в Тмутаракани никто не подслушивал их, и стены были холодны и немы. На столе догорала свеча, кувшин еще был достаточно тяжел, и приятный шум прибоя, доносившийся издалека, располагал к беседе.
644
Эристав — управитель (груз.).
— Слушай и запоминай, — покачивая перед собой указательным пальцем, говорил Дато, — царь Георгий короновал свою дочь Тамару. Такого в Картли еще никогда не бывало!.. И Абуласан, этот длинноухий осел, чуть не проглотил от удивления свой язык…
Картлиец подмигнул Зоре, лихо, одним глотком, выпил остатки вина из своей чары и, откинувшись спиной к стене, громко захрапел.
Зоря подхватил обмякшего купца под мышки, отнес его на постель. Дато чмокал во сне губами и блаженно улыбался. А Зоря еще сидел за столом и долго смотрел в догорающее пламя свечи.
— Вино рвет бочку, что же оно делает с человеком? — любил повторять по утрам Дато.
И еще он рассказал Зоре старинную легенду:
— Когда-то люди не умели приготовлять вино. Но однажды один бедный крестьянин принес с гор дикую лозу и посадил ее в своем саду. Когда виноград созрел, все с удовольствием ели сладкие ягоды. На следующий год крестьянин посадил еще три лозы, а потом еще сто. И ягод было так много, что их не успевали есть, и тогда он стал выдавливать из них сок. Сок тоже всем понравился, но его было так много, что крестьянин подумал: не выливать же его! — и разлил по кувшинам. Через два месяца он попробовал его и удивился: сок стал еще вкуснее. Тогда он созвал к себе гостей и стал их угощать напитком. Первым выпил чару соловей. «Кто отведает этого напитка, будет петь, как я!» — воскликнул он. Выпил свою чару и петух. «Кто отведает этого напитка, будет петушиться, как я!» — сказал он. А жирный кабан, который тоже с удовольствием осушил свою чару, объявил: «Кто отведает этого напитка, будет валяться в грязи, как я». С той поры вино так и действует на человека.
Слушая неунывающего Дато, Зоря думал: велика земля, много в ней разных чудес. Нет для половца ничего милее его степей, а для картлийца — Кавказских гор. Болука черна, как обгоревшее дерево, ее родина — спаленные солнцем берега неведомой большой реки. Я мечтаю вернуться в родные леса, где зимою свирепый мороз и белый снег. А все вместе мы — словно дети в одной огромной семье. Почему же брат идет на брата, а сын на отца? Почему половец бьет русского, а русский — булгарина, поляки идут на угров, а персы на грузин?
— Глаза пожрали бы друг друга, не будь между ними носа, — как-то сказал Дато.
— Значит, жадность разъединяет людей?
Дато не ответил. Знал ли он это сам?
— Жизнь — мельница, богатство — проточная вода, — сказал он. И добавил: — Пусть всяк раздувает свой костер…
Так и жили они в гостеприимной Тмутаракани до первого попутного ветра.
А потом лодия снялась с якоря, вздулись ветрила [645] , вскипел за кормой белоснежный след — и узкая черточка быстро удаляющегося берега слилась с водой и с небом.
645
Ветрила — паруса.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
Васильковна прибыла в Новгород на купальницы [646] . С утра попарилась в баньке лютыми кореньями, позавтракала в терему кашей из толченого ячменя и теперь сидела у окошка, томная и ленивая, и глядела, как прогуливаются по двору суетливые куры. Дорога из Киева была дальней и утомительной, возок нещадно подбрасывало на ухабах, в избах, где останавливались на ночлег, спать не давали клопы, которых всюду было великое множество. Княгиня то и дело призывала к себе Панку, заставляла ее зажигать свечи, чтобы отогнать клопов. Панка зевала, лениво помахивала веником; княгиня серчала:
646
Купальницы — 23 июня церковный праздник.
— Аль дурмана наелась?
— Дрема одолела, — лениво отвечала Панка, морща веснушчатое личико.
— Ишь, боярыня, — с упреком говорила Васильковна. — Избаловала я вас. Совсем от рук отбились. Ну, погоди — вот прибудем в Новгород, дурь я из тебя вышибу.
Раздражение княгини росло день ото дня. Когда она еще была в Киеве, когда прискакал от Святослава гонец с дурной вестью, первое, что ей пришло на ум, это немедля снаряжать возок. Она подумала не о муже, не о том, что случилось на Влене, а о Кочкаре, от которого не было известий, хотя гонцов отправлял он и, как доныне всегда бывало, слал с князевым письмом и свою весточку. «Уж не случилось ли с ним чего? — подумала она. — Уж не настигла ли шальная стрела? А может, Святослав осерчал на своего любимца?»
Васильковна капризничала, ругала девок и гоняла их по терему, а потом вдруг замолкала, сидя на широкой, застланной пушистым ковром лавке, подолгу смотрела перед собой невидящим отрешенным взглядом. Первая тревога отходила, и сквозь обиду и страх пробивалось главное: дело, задуманное и ею, и Кочкарем, и Святославом, рухнуло — не здесь, в Киеве, а далеко отсюда, на не известной никому болотистой речушке, о которой раньше и слыхом-то никто не слыхивал, а нынче будет она у всех на устах, потому что подымут голову и Давыд и Рюрик Ростиславичи, и другие князья — потянутся к брошенной Святославом добыче.
Теперь Святославу Киева не удержать, а вернуть его будет еще труднее. Чего там гадать — послушай, о чем болтают на улицах встревоженные мужики. Бояре и те разинули рты, да только не знают еще, за какого князя молиться. Никто не встанет на городские валы, любого примут хлебом-солью. У всех еще на памяти великий пожар и разорение, учиненные Киеву Андреем Боголюбским.
Стыдно вспомнить Васильковне, как покидала она Гору, как выезжала тайком за ворота по перекинутому через наполненный водою ров мосту, как заглядывал под полсть щуплый воротник и нагло улыбался, дыша в лицо княгине густым перегаром медовухи.
Пили бояре, пила дружина, пили мужики. Во хмелю топили тревогу. Иные молились, иные злорадствовали. Ждали перемен. Святославу не верили, поглядывали на Белгород, где сидел Давыд. Вспоминали, казалось, забытое — коварство старого князя.
— Гони! Гони! — испуганно кричала Васильковна вознице, высовывая голову из возка.
В предутреннем сумраке чудились зловещие тени, перед глазами стояло наглое лицо хмельного воротника. Панка, сидя рядом с княгиней, жалась в угол возка, крестила лоб частыми взмахами руки, шептала побелевшими от страха губами молитвы. Сроду не видывала она такой свою величавую и всегда спокойную княгиню. Оборачиваясь к утопающей в тумане Горе, Васильковна грозила ей кулаком — ужо погоди, ужо вернусь, расшевелю осиное гнездо.