Великая ложь нашего времени
Шрифт:
У Лаисы нет семьи, нет дома в настоящем смысле слова, — и она состоит вне семейного круга. У Мессалины, правда, есть муж, коего громкое имя она носит, и есть дом, великолепный, с целой когортой ливрейных лакеев на мраморной лестнице. Но какая связь соединяет ее с этим мужем, и для чего живут они под одной кровлей — это тайна, известная одной Мессалине. В ее салоне муж присутствует; муж сопровождает ее в другие салоны, и все покрывает собою. Но когда встречают Мессалину — зимой на бешеной тройке, или весной на шумном гульбище в шикарном экипаже, запряженном рысаками, — некто другой, а не муж разделяет с нею часы забавы и веселости; и даже в присутствии мужа некто другой кажется ближе к ней и вольнее с нею обходится… И вот что удивительно: встречая Лаису с одним из рыцарей избранного круга, многие стыдливо смотрят в сторону, но когда встречают они Мессалину с ее излюбленным спутником из той же компании, приветливо раскланиваются и потом шепчутся между собой с улыбкой. О, добродетель и честь светского общества, кто распознает пути твои!
Мессалина мать — у нее есть дети, но какая нравственная связь существует у этой матери с детьми, — не распознаешь. Она почти не видит их и почти не знает, что с ними делается. В особом отделении дома живут они с гувернантками и в определенный час являются, в виде бабочек, в костюмах последней моды, с голыми руками и ногами, принять от матери поцелуй и удалиться восвояси. Ей нет времени думать и о детях, посреди нервного возбуждения, в котором проходят дни ее и ночи. Засыпая рано поутру, просыпаясь поздним утром, едва соберет она расшатанные чувства свои, как уже принимает гостя, потом едет гулять с ним, потом принимает гостей в своем салоне, перебирая с ними вести и сплетни и скандалы вчерашнего дня и нынешнего утра, и составляя инвентарь настоящих и предстоящих развлечений и праздников. Одевается утром, одевается к обеду, одевается в оперу, одевается на бал, или на вечер. В чем интерес ее жизни? где умственные или нравственные пружины, которые приводят ее в движение? К какому центру собираются мысли ее и желания? На эти вопросы не находишь ответа, когда видишь переливание из пустого в порожнее, составляющее всю жизнь ее. На столе у нее лежат книги, — но едва ли ее видали читающей. Уединение нестерпимо для нее; — быть на людях — непременная ее потребность: для чего? Для какой-то бессмысленной игры в беспрерывное развлечение. Жизнь должна представляться ей чем-то вроде непрерывного праздника, во вкусе картин Ватто, с электрическим освещением. Натуральный человек, сколько бы ни стремился наслаждаться по своему желанию, спотыкается поневоле о заботу, о болезнь, о горе и утрату — и перед ним встает призраком таинственная идея жизни и смерти. Мессалина неуязвима и тут. Что для нее забота о доме, о семье, о детях? Это дело управляющего, в крайнем случае дело мужа. Болезнь? Но она крепка здоровьем и привыкла настраивать свои нервы — на то есть доктор, на то есть крепкие капли хлорала. Горе? Есть ли такое горе, которое нельзя бы прогнать — можно уехать в Баден, в Монако, где столько сильных ощущений, наконец в Париж, где с помощью Борта нетрудно стряхнуть с плеч всякое горе. Иногда стыд появляется там, где его не спрашивают, — но как он посмеет перейти порог великолепных чертогов, куда съезжаются все такие почетные, все такие знатные люди есть и пить, и праздновать, и любоваться хозяйкой, где разряженные дамы рассказывают друг другу про любовные игры свои и похождения, где слышится во всех углах щебетанье взаимного самодовольства и беззаботной веселости, где все извиняют друг другу все — кроме строгого отношения к нравственным началам жизни… Страшна, казалось бы, старость для светской женщины? Но разве парижская наука не изобрела надежных средств против натурального увядания красоты, и разве мало старух, которые являются молодыми с помощью фальшивого румянца, фальшивой кожи, фальшивых волос и даже бюста фальшивого? Наконец — смерть, ведь стоит за плечами у каждого… смерть — смерть — но — franchement, apres tout, — кто же думает о смерти!
Казалось бы — есть одно место, откуда слышится гроза и веет страхом. Все ложь — в жизни и обстановке Мессалины. Роскошь, ее окружающая, дом ее с великолепным убранством, расставленные по лестнице величественные лакеи, тысячные наряды ее и уборы — все это ложь, все это должно, кажется, рухнуть каждую минуту. Все это, и давно уже, в сущности не ее, а чужое, мнимое, потому что счет уже потерян долгам ее и ее супруга, и счета из магазинов, ей предъявленные, давно уже составляют безобразную кучу, в которой никто не умеет разобраться. Имения ее заложены и назначаются то и дело в публичную продажу, заводы то и дело останавливают свое действие, заимодавцы пристают с требованиями и предъявляют иски. Но каким-то волшебством все это распутывается в критические минуты — имения освобождаются от продажи, заводы восстановляют свое действие, заимодавцы, подобно завоевателю, гонимому неведомым страхом, рассеиваются и притихают — и Мессалина объявляет в своих чертогах бал, на котором присутствует избранное общество, — и нет конца восторженным похвалам блеску и вкусу, и великолепию бала… Ни для кого из блестящих гостей Мессалины не тайна, что все это величина мнимая, — но все летят как ночные бабочки на яркий свет, на роскошное убранство, не спрашивая, чье оно и откуда, все довольны, все восхищаются: таковы узы дружбы, связующей воедино толпу людей, вместе жаждущих наслаждения и возбуждения, и вместе кланяющихся идолу тщеславия. Однажды, казалось, совсем гибель настает для Мессалины, и уже нет спасения: какие жалостные речи поднялись тогда об ней в гостиных! «Слышали вы: бедная Мессалина — дела их очень плохи. Говорят, что у них осталось уже не более 20 тысяч рублей дохода — ведь это ужасно, ведь это нищета — не правда ли?» Можно ли потерпеть такое разорение такого дома? Полетели изо всех углов ходатайства и мольбы, и вот, точно волшебным велением, благоприятный ветер принес немалые деньги для поправления дел в расстроенном хозяйстве… Итак, мудрено ли, что Мессалина беззаботна и никакими страхами не смущается. Гордо выступают они с супругом, прямо глядя в глаза всем и каждому; сколько раз, когда случается встречать их, приходит на мысль стих из Расиновой Федры: «Боги, кои любите их и награждаете, — неужели за добродетели?»
Мессалина, и подобные ей, живут на высотах, никогда не спускаясь в долину. Смотришь к ним наверх и с изумлением спрашиваешь себя: как эти люди, дыша всегда воздухом горных высот, не задохнутся? Или, подобно олимпийцам, питаются они амброзией? Они видят и слышат только подобных себе, и все дела, заботы, печали и радости людей дольнего мира представляются им в туманной картине, долетают к ним как дальнее жужжанье насекомых. Посмеет ли бедность и горе проникнуть в раззолоченные их чертоги, не в виде идеи и понятия, а в виде живого страждущего человека, и стать в личное к ним сочувственное отношение? Боже избави сказать, что они злые люди: нет, многие из них добрые люди и исполнены самых благих намерений; но им некогда остановиться и сосредоточиться в круговороте дня, посвященного от минуты до минуты исканию наслаждений и развлечений, условным обязанностям и условным приличиям того круга, в коем они вращаются. Иные, когда просыпается в них совесть, клянут себя и свой образ жизни, и говорят: «Завтра начну по-человечески». Но это завтра никогда не приходит, потому что назавтра же неумолимый устав очарованного круга начертал расписание часов, забав и условных обязанностей…
Одно из самых тонких искусств — искусство обманывать себя и успокаивать свою совесть — ив этом искусстве человечество упражняет себя с тех пор, как мир существует: мудрено ли, что приемы его доведены до виртуозности. Люди, живущие условной жизнью замкнутого круга, не могут успокоиться на той мысли, что им нет дела до того, что происходит в жизни обыкновенных смертных, нет дела до нищеты, нужды и бедности. Надо и им показать, что ничто человеческое для них не чуждо. И вот, изобретено для того орудие учреждений общественной благотворительности — прекрасное средство для очистки личной совести отдельного человека. Учреждение само по себе существует и действует, подобно всякому учреждению, действует по регламентам и уставу; а человек, человек со своей совестью, с своим чувством, с личной энергией воли, живет сам по себе, вольно, и всякую печаль, которая портила бы жизнь его, стесняла бы свободу его, отнимала бы у него вольное время, — слагает на учреждение…
При помощи такого гениального изобретения, в том очарованном круге, где блестит и господствует Мессалина, ядущее превращается в ядомое, из горького происходит сладкое, и дело благотворения, дело жалости и боли душевной, дело взаимного сочувствия между сынами праха во имя высшего духовного начала любви, — превращается в один из видов общественного увеселения и представляет из себя ярмарку тщеславия.
И вот, в каком виде является Мессалина покровительницей бедных, благодетельницей страждущего человечества. Я видел ее в эти минуты, как она стояла, в свете электрического освещения, под звуки бального оркестра за одной из лавочек, артистически устроенных в великолепных залах большого дома, на одном из так называемых Базаров благотворительности. Она была ослепительно красива в своем блестящем туалете, только что полученном из Парижа и стоившем бешеных денег. Около нее толпились покупатели, таявшие от взгляда ее и улыбки, и выручка ее в этот день возбуждала зависть во множестве соседних лавочек. Она сошла в этот день со своего места с гордым сознанием исполненного долга и нового, изведанного торжества, — хотя вся ее выручка, как и выручка подруг ее, не достигала цены тех туалетов, которые она на себе носила… Невольно приходило на мысль: какая громадная сумма составилась бы из сложения всех тех цифр, которые принесли в залу на плечах своих эти благодетельные особы!
В этом собрании не было места Лаисе — и зачем ей быть здесь? Лаиса презренная женщина; «отчаянная жития ради и уведомая нрава ради». Но — была однажды такая же, как она, носившая в себе огонь любви, в диком блуждании по распутьям мира. Много и долго грешила она, но все ее грехи были отпущены ей потому, что любила она много, хотя не знала до последней встречи с истинным началом любви, — куда девать любовь свою. — Но кого, кроме себя, любила и любит Мессалина, и какой огонь носит она в себе?
Есть люди сухие и не очень умные, с которыми можно говорить серьезно, на которых можно положиться, потому что у них есть твердое, определенное мнение, есть известный характер, который неизменно в них является. Есть люди умные и значительные, которых нельзя разуметь серьезно, потому что у них нет твердого мнения, а есть только ощущения, которые постоянно меняются. Таковы бывают нередко так называемые художественные натуры: вся жизнь их — игра сменяющихся ощущений, выражение коих доходит до виртуозности. И выражая их, они не обманывают ни себя, ни слушателя, а входят, подобно талантливым актерам, в известную роль и исполняют ее художественно. Но когда в действительной жизни приходится им действовать лицом своим, невозможно предвидеть, в какую сторону направится их деятельность, как выразится их воля, какую окраску примет их слово в решительную минуту…
Такое развитие мысли и чувства — к сожалению — обычное явление у нас, и особливо между людьми даровитыми по природе. Способности их развиваются — в художественную сторону: не видать у них ясной и определенной идеи, на которой стоит человек, и которая держит его в жизни и деятельности, — но все перешло в ощущение. Они способны вдохновляться всякой средой, в которую случайно попадают, быть проповедниками и певцами всякой идеи, какую в этой среде зацепили и какая имеет в ней ход. — Впадая притом в беспрерывные противоречия — сегодняшнего со вчерашним, они умеют искусно соглашать эти противоречия и переходить от одного к другому искусной игрой в оттенки всякой мысли и в переливы всякого ощущения. В политической или служебной сфере такие люди — иногда бессознательно — делаются карьеристами, привыкая идти по течению ветра, который дует в ту или иную сторону, и одухотворять в себе всякое попутное веяние. Между государственными людьми, произносящими речи в собраниях, между прокурорами и адвокатами нередко встречаются такие примеры: вдохновляясь впечатлением минуты, тот же человек, который сегодня был строгим, неумолимым судьей неправды, завтра является ее защитником, будет с горячим убеждением, с порывом вдохновения отстаивать совсем противоположную идею и отыскивать черты красоты в том явлении, которое вчера обличал в нравственном безобразии.
Свойство талантливого актера вдохновляться каждой ролью и входить в душу и характер каждого лица, которое он представляет. Но вместе с тем потому он и предается этому искусству, потому и способен переживать моменты характерного действия в лице представляемом, что перед ним масса зрителей, коих душа сливается в эти моменты с его душой — стало быть, вдохновляясь своей ролью, он в то же время вдохновляется массой публики. Вот почему так увлекательно действует лицедейство, доходя до страсти и в актере, и в зрителях. То же ощущение свойственно всякому оратору в общественных собраниях: действуя, то есть разглагольствуя в той или другой идее, в том или другом направлении, и, вдохновляясь своей задачей, он в то же время вдохновляется той средой, в которой действует, не отрешаясь ни на минуту от своего я, а свое я стремится у него к возбуждению в этой среде ощущений, — сочувствия или восторга. И это стремление может доводить до страсти талантливую натуру, так что она неудержимо ищет сцены для своего искусства, упражняя его на всякой сцене, в многочисленном собрании, в беседном кружке гостиной или кабинете, применяясь к настроению каждого кружка и вдохновляясь всяким цветом, каким он окрашен.
Такими людьми изобилуют совещательные и законодательные собрания: можно сказать, что из них образуется большинство, составляющее решительные приговоры. Противовесом им, казалось, могли бы служить люди серьезного дела и твердого направления; но эти люди редко бывают сильны словом, т. е. не умеют владеть орудием, которым располагают свободно их противники, люди ощущения и натиска. Чем многочисленнее собрание, тем более смешанным представляется состав его, тем менее оно способно уразуметь идею вопроса, обнять фактическое его содержание и уразуметь в нем правду и неправду, — и тем более способно увлекаться ощущением, — иногда ощущением минуты, которое произвел тот или другой оратор. Немногие приступают к делу, ознакомившись с ним предварительным его изучением, добросовестно: остальные являются в собрание, не имея точного понятия о деле или со смутным о нем представлением, или приступают к нему с предрассудком и предрасположением. В таком собрании художник слова является господином ощущения: искусно орудуя расположением фактов и чисел, набрасывая на них свет и тени по своему усмотрению, возбуждая одних пафосом, запугивая других иронией, он овладевает полем, и борьба с ним за истину становится крайне затруднительна, а иногда и невозможна для человека, не умеющего орудовать фразой, но орудующего строгой связью логического рассуждения. Его аргументы недоступны множеству людей, увлеченному ощущением, и чем он совестливее, чем живее ощущает нравственную ответственность за свое мнение, тем труднее для него одолеть безответственное большинство, не имеющее совести, — ибо какая может быть совесть в огульном мнении, лишенном единства и цельности и объединяющемся одной лишь цифрой голосов? Цифра — вот что служит ныне, к сожалению — конечным критерием истины и решительной санкцией приговоров, коими решаются нередко важнейшие вопросы государственной политики…