Великая мелодия
Шрифт:
— Существует еще один храм, который до сих пор не обнаружен, — добавил Дамдинсурэн. — Он затерян в неведомых горах. Это мастерская Дзанабадзара, или храм Творчества. На высокой скале Дзанабадзар приказал построить этот храм, который по-тибетски назывался Дубхан. Здесь хранились его лучшие статуи и картины. В двадцатистворой юрте, во дворе храма, находилась плавильная печь. В храме Творчества и проводили большую часть времени скульптор со своей юной женой-помощницей. Сюда никого не пускали, да никто и не посмел бы проникнуть в святыню — ее охраняли несколько преданных учеников мастера. Когда ламы отравили Дулму, потрясенный Дзанабадзар оставил храм Творчества. Но если ему случалось отправляться в Лхасу или в Пекин, он обязательно по дороге заезжал в Дубхан. Не сомневаюсь: там до сих пор находятся некоторые из работ великого ваятеля, возможно, его записки, запрятанные внутрь одной из статуй, — как тогда было принято… Вот если бы удалось разыскать Дубхан…
— За чем же дело стало? Надо искать!
Дамдинсурэн сдержал улыбку.
— Найдем, найдем. Не сегодня, так позже. Дело отдаленного будущего. Мы ведь даже приблизительно не знаем, в каких горах нужно искать. А сейчас перед нами срочная задача: взять Эрдэнэ-дзу под охрану, пока ловкие люди не переправили культурные ценности из монастыря в Китай. Там бродят шайки бандитов, из тех, кто замышлял поднять в позапрошлом году восстание. На днях я с группой работников культуры отправляюсь туда… — Он помедлил и добавил: — Если хотите…
— Хотим! — поспешно отозвалась Мария за нас обоих.
Шайки бандитов, нужно сказать, были реальностью. У всех монголов в памяти было свежо недавнее ламское восстание в западных аймаках, инспирированное японцами. Активистов расстреливали без всякого суда. Ревсомолку Бор сбросили со скалы. Так же расправлялись с советскими специалистами. В тридцать втором на горе, у окраины города Цэцэрлэга был установлен памятник советскому врачу Немоину, убитому озверевшими ламами.
В тридцать шестом высшие ламы снова подняли головы, была раскрыта крупная контрреволюционная организация, охватывавшая ряд монастырей. Накануне халхин-гольских событий обезвредили контрреволюционную организацию, которой руководили главные священнослужители Ензон-Хамба и Дэд-Хамба. Мятежные ламы до сих пор бродили с винтовками и маузерами по степи, скрывались в горах. Приходилось все время быть начеку. Всего два года назад в стране был ликвидирован класс феодалов. Феодал… На уроках в школе само слово «феодал» для меня, помню, звучало дико. Оно связывалось чуть ли не со средневековьем. А тут феодалы хоть и были ликвидированы как класс, но продолжали разъезжать на конях в горах.
…И мы отправились в Эрдэнэ-дзу. В одной машине с нами ехал ученый и писатель Ринчен, о котором я уже был наслышан от Дамдинсурэна как о личности выдающейся, собирателе фольклора, лингвисте, филологе, новеллисте и поэте, переводчике с шестнадцати иностранных языков! Он говорил на всех этих шестнадцати языках, читал, писал. В свои тридцать пять лет считался светилом науки, и я поглядывал на него с боязливым почтением.
Шестнадцатилетним мальчишкой он был переводчиком у Сухэ-Батора в Кяхте. Ринчен родился там и хорошо владел русским. Когда горела Кяхта, подожженная гаминами, отступающими под напором партизан Сухэ-Батора, Ринчен записывал свои впечатления. Судьба его была удивительной. Еще в двадцать четвертом его вместе с другими послали в Ленинград учиться. Из четырнадцати студентов ученым сделался один — Ринчен. Остальные отсеялись. Когда он остался в одиночестве, крупнейшие советские востоковеды академики Владимирцов, Бартольд, Алексеев, Конрад, Ольденбург, Крачковский, Козин, Щербатский продолжали читать ему лекции. Одному…
Якобы, когда, оставшись в одиночестве, Ринчен осторожно намекнул своим наставникам, что на одного, может быть, не стоит тратить время, академик Алексеев строго сказал: «Наука требует упорства и всей жизни того, кто решил посвятить себя ей… Не исключено, вы и есть тот один, ради которого всем нам стоит стараться».
В отличие от Дамдинсурэна, который называл меня Мишиг, Ринчен придумал новое имя — Мишэх, что в переводе с монгольского значило Насмешник. Когда он спросил, пишу ли я стихи, я ответил чеховской фразой: «Никогда не писал стихов и доносов!» Он громко расхохотался.
— Насмешник. Я ведь пишу, пишу стихи… — говорил он, вытирая слезы. — Но никогда не писал доносов — это особый жанр, требующий особого таланта. А стихи таланта не требуют: нужно смотреть по сторонам и рассказывать окружающим о том, что увидел.
— В самом деле, просто. Я вижу в степи вон ту каменную бабу, но ничего интересного сказать о ней не могу. Наверное, еще нужен талант видеть?
— Не знаю. Я тоже вижу каменную бабу, и мне вот что лезет в голову:
Безмолвия хранящая покой, Безбрежна степь, что манит желтизной… Покрыла изморозь слегка Лик бабы каменной, глядящей сквозь века…— Это же здорово! Целая поэма в четырех строчках…
Он порозовел от похвалы, но, чтобы снять пафос, разъяснил:
— У нас в институте в Ленинграде принято было сочинять стихи на заданную тему. Своеобразная традиция: так сочиняют благопожелания — юролы. Вот я и наловчился.
— Прочтите еще что-нибудь. Ну, об Эрдэнэ-дзу, куда мы едем, — попросила Мария.
Он немного задумался.
Мой путь лежал в далекий древний храм, Мне побывать давно хотелось там…Мне нравилась непринужденность Ринчена. Он носил национальный халат, затянутый кушаком, пышный лисий ловуз — меховую шапку с длинными ушами. Но в чертах его лица не было даже намека на монгольские скулы. Отсутствовало и сугубо монгольское толстое верхнее веко. Узкие усики делали его похожим на бурята Ринчинова, которого я знал. Когда опрокидывал шапку на спину, пышные волосы ореолом стояли вокруг головы.
То была особенная поездка: в один день я перезнакомился с виднейшими представителями монгольской науки и всех искусств, включая драматургию.
Наши автомашины пробирались на запад по высоким террасам Толы. Поднялись на перевал и увидели далекие шапки Хангайского нагорья. По знаку Ринчена остановились на несколько минут в урочище Бадагт.
— Дамдинсурэн говорил, что вы интересуетесь личностью Ундур-гэгэна. Здесь были медные рудники, где Ундур-гэгэн брал медь для своих статуй.
Я вообразил, будто он и остановил машину, чтоб специально показать это холмистое место с древними отвалами. Но я ошибался: Ринчен словно забыл о нас, о том, что головная машина ушла далеко вперед. Он брал в руки большие куски породы, внимательно разглядывал их.
— Это порфирит, — сказала Мария.
— Вы разбираетесь?
— Приходится! А вот нефритовый змеевик!
— Мой любимый камень. Любимый камень Ундур-гэгэна Дзанабадзара. Я вижу его стоящим вон у того обнажения, разглядывающим камни. Он могуч, похож обликом на русского царя Петра Первого…
Мы набрали целый мешок камней: были тут розовый кварц, кусочки яшмы, аметиста, халцедоны, лазурит, камень вечности нефрит.
— Всякий камень настраивает меня на философский лад, — сказал Ринчен. — Это тело Земли.
Я задал ему вопрос, который не давал мне покоя: каким образом можно узнать, что такая-то статуя сделана гениальным Дзанабадзаром, а не другим мастером, возможно, тоже талантливым?
— Это легче всего. Обыкновенный ремесленник не имел права производить лепестки лотоса на обратной стороне пьедестала, на котором восседает бурхан. Такое право получал лишь настоящий мастер, такой, как Дзанабадзар. Но и без того мы легко отличим печать гения на всем, к чему он прикасается. У Дзанабадзара особый стиль и особая манера исполнения, перенять которые невозможно, сколько бы ни подражали ему даже талантливые мастера. Можно подделать какого-нибудь кубиста. Гения подделать невозможно. Гений — это не манера, не новатор формы — это гениальный дух, который одинаково сильно выражает себя в любой форме. Если бы тот же Репин, скажем, рисовал углем, а не красками, что изменилось бы от того? И гениальность Паганини зависела вовсе не от скрипки, изобретенной им. Просто каждый гений ищет и находит наилучший способ выражения самого себя, своей сущности. Для меня книга, полотно, скульптура — это почти живое существо, овеществленный в камне или бронзе разум человека. Нужно пристальнее вглядываться в каждый предмет художественной культуры, если даже он на первый взгляд выглядит неприемлемым, причудливым, как, скажем, статуэтки многоруких богов и богинь.