Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Поэтому секунданты предложили двум непримиримым — на почве «Идеалина» — соперникам ближайший ипподром. Дуэль должна была состояться в Петров день, воскресенье 29 июня по старому стилю, сразу же по окончании пяти заездов на скачках. И публика собралась на этот раз не столько ради лошадей, сколько ради людей с лошадиными мозгами, не в обиду будь сказано по отношению к благородным животным.

Сначала выстрелили стартовые пистолеты: в первом утешительном заезде победила Джевджелия, во втором одержала триумфальную победу Белая Роза, в дерби быстрее всех был Ждралин, в жокейском заезде пришла первой кобыла Контесса, в офицерском — к удивлению участников тотализатора — молодая кобыла Кирета из той же конюшни. Затем, в семь часов вечера, на середину поросшего травой поля, к повороту трека, вышли Джока Велькович и Гавра Црногорчевич. Поначалу все происходило как в душераздирающих романах начала прошлого века. В толпе зевак царили оживление и веселье. Им казалось, что даже смерть и та будет как в водевиле.

Однако вот врачи дуэлянтов раскладывают на своих столиках спирт и вату. Секунданты помогают противникам снять пиджаки. Те остаются в белых рубашках, и впрямь украшенных кружевами. Пистолеты заряжаются одним патроном и передергиваются затворы. Поднимаются руки…

В этот момент все перестает выглядеть как в романе. Скорее всего оттого, что жаждущая крови толпа завывает все громче и громче, а руки дрожат у обоих сапожников. Велькович даже не может удержать руку на весу, в то время как Црногорчевич взводит курок и делает выстрел, но пистолет дает осечку. Теперь приходит очередь Вельковича стрелять из своего короткого браунинга, и если он попадет в соперника, тот отдаст богу душу. Но дуэлянт колебался и медлил, в то время как рокот зрителей, сознававших, что их много и они ни в чем не будут виноваты, становился все сильнее. Когда Велькович побелевшим указательным пальцем наконец спустил курок, пистолет разлетелся у него в руке и обломки страшно изуродовали его лицо. Он рухнул, доктора побежали к нему, а секунданты, не зная как быть, провозгласили Црногорчевича победителем в последней благородной дуэли накануне Великой войны.

И поддельный «Идеалин» одержал победу вместе со своим производителем, и целый месяц, прежде чем началась война, продавался в Белграде как настоящий, а ботинки и в Белграде, и по всей Боснии перекашивались и коробились из-за жары. По этой причине доктор Мехмед Грахо хотел купить себе новые ботинки и заглянул к одному старому продавцу обуви на Башчаршии. Раньше он покупал обувь в сербских магазинах, но сейчас они были закрыты, а витрины заколочены грубыми досками поверх разбитых стекол. Доктор Грахо негодовал оттого, что Сараево все больше превращается в место казни и свалку, а мусор, остающийся после демонстрантов, никто не убирает. С этой мыслью он вошел в лавку, указал пальцем на солидные ботинки коричневого цвета и примерил их. У доктора и в мыслях не было, что с ним может случиться нечто важное, он просто хотел купить новую обувь: с его плоскостопием и вечно ноющими суставами ему подходила не всякая пара. На самом деле он с большим трудом подбирал себе обувь, вот и на этот раз отказался от покупки красивых коричневых башмаков в дырочку.

Доктор вернулся домой и принялся бриться. Прежде всего нанес пену под нос, потом на щеки и подбородок. Смотрел на свое лицо в зеркале и не думал о том, что с ним случилось в морге. Сделал первое движение бритвой: медленно, стараясь не порезаться. Вечером он должен быть на дежурстве, поэтому не мог позволить себе быть неаккуратным. В морг он пришел немного позже семи. Этой ночью привезли несколько не интересных ему трупов. Он осмотрел их, провел два простых вскрытия и долго сидел на металлическом стуле в ожидании новой работы. До утра ничего не случилось, и ему удалось даже немного вздремнуть.

ДЛИННОЕ ТЕПЛОЕ ЛЕТО

Сегодня поет Ханс-Дитер Уйс.

В сопровождении лучших немецких певцов-исполнителей и оркестра под руководством известного дирижера Фрица Кнаппертсбуша маэстро Уйс выступает в «Дойче-опере». Он поет Дон Жуана в опере Моцарта. Кажется, каждая липа на улице Унтер-ден-Линден рефреном повторяет его арии. Билеты, естественно, давно распроданы: Берлин в нетерпеливом ожидании. Больше полутора десятилетий величайший баритон немецкой сцены не брался за роль Дон Жуана; поговаривают, что в прошлом столетии маэстро сам был обольстителем и одна молодая учительница из Вормса из-за него отравилась. И тогда он решил, что в перезрелом девятнадцатом столетии больше не будет исполнять эту роль. И держал свое обещание — до самого 1914 года.

Сейчас воспоминание о нежной учительнице поблекло, но, может быть, не совсем? Для маэстро Уйса Великая война началась тогда, когда он понял, что в его душе нет ничего: ни печали, ни радости, ни подлинной веры в свое мастерство. Он сидел перед зеркалом и гримировался без чьей-либо помощи, когда понял это. Надел напудренный парик Дон Жуана и посмотрел на свое уже старое и усталое лицо, на котором остались следы многих ролей. Он играл их на сцене, играл их в жизни, а теперь снова должен играть перед берлинцами — самой требовательной публикой в мире. Ему было известно, что все в театре ожидают чего-то особенного; он чувствовал, что публика собралась посмотреть на то, не дрогнет ли у него голос, не остановится ли он на середине текста, не в силах продолжать. Тихо, про себя, произнес: «Как укротитель, который должен еще раз сунуть голову в пасть льва» — и боковыми коридорами направился к сцене.

Увертюра сыграна, опера началась. Донна Анна, донна Эльвира и крестьяночка Церлина становятся жертвами любовной игры, а Ханс-Дитер Уйс открывает рот так, словно он в студии и поет в большую трубу, записывая пластинку. Он ничего не чувствует — ни радости, ни печали, ни волнения. Когда ему удается рассмотреть лица слушателей в первых рядах, он замечает, что почти все держат перед глазами театральные бинокли. Эти любители оперы кажутся ему опасными, он знает, что они наблюдают за малейшим движением его лица, но он больше не вспоминает Эльзу из Вормса, не знает, что думать о ее самоубийстве, потому что в нем больше нет ни чувств, ни мыслей о своем поступке, о ее поступке. Он поет словно заведенный, без сомнения прекрасно, но как-то холодно. Приближается конец оперы. Дух Командора со страшным грохотом поднимается из-под земли (эту сцену репетировали очень долго). Дон Жуан не слушает предупреждения и остается верным себе, когда Дух поет: «Don Giovanni, а cenar teco / m’invitaris, e son venuto» («Дон Жуан, я пришел на ужин, ты меня звал, и я пришел») — и утаскивает его в ад. Последние ноты, довольный взмах дирижерской палочки — и конец оперы. Какой-то клакер с третьего яруса крикнул: «Браво!», публика вскочила на ноги. Тринадцать поклонов. Тринадцать. Невиданно для «Дойче-оперы», но маэстро Уйс знает, что эти громкие аплодисменты всего лишь шум, за которым нет воодушевления. Ведь вместе с величайшим немецким баритоном на сцену не вышла молоденькая учительница Эльза из Вормса. Зрители еще немного аплодируют, некоторые уже начинают тянуться к выходу, но тут на сцену выходит какой-то офицер. Его форма резко отличается от оперных костюмов, но зато соответствует веяниям времени. Невысокий офицер достает манифест кайзера и с пафосом зачитывает его. Однако его голос немного дрожит: «Это мрачные времена для нашей страны. Мы окружены, и мы должны обнажить меч. Бог даст нам силы применить его так, как надо, чтобы и дальше нести его с достоинством. Вперед, на войну!»

Пока офицер читал со сцены воззвание, Дон Жуан и обманутые им возлюбленные с потекшим по лицу гримом стояли рядом. За сценой кто-то заплакал.

Среди публики встает то один, то другой мужчина, на втором ярусе, кажется, пытаются хором затянуть гимн, но великий баритон не верит в войну и думает только о том, какие рецензии появятся в завтрашних газетах.

Разумеется, появившиеся на следующий день рецензии оказались похвальными, но это уже был новый день для Берлина, новый день для Сараева, новый день для Белграда, новый день для Парижа. В Берлине на следующий день была прервана постановка театра Варьете. Другой офицер, ростом повыше первого, появился на сцене и прочитал воззвание кайзера. А затем третий, четвертый, и так на всех сценах Германии.

В Париже уже целую неделю шушукаются о мобилизации. Однако в разговорах о войне слышен не страх, а трескучая смесь романтических и патриотических чувств. Будущие солдаты представляют себя республиканскими гренадерами, получают новую форму и каски и украшают винтовки не штыками, а ирисами, и бросаются в атаку на глазах у девушек, разместившихся у окопов точно дамы на трибунах средневекового турнира. Каждый был готов к «решительному бою». У дядюшки Либиона, владельца кафе «Ротонда», где собиралась творческая интеллигенция, многие уже начали тренироваться и перестали пить. Говорили, правда, что они и в этом «тренируются», а свою порцию наливают под столом. Коктейли, которые художники обычно заказывали своим моделям, потеряли прежнюю популярность, пастис и абсент тоже, не пользуется спросом и кислое вино дядюшки Либиона — наутро от него болит голова. Со всех сторон раздаются антигерманские лозунги. Кто-то кричит, что одеколон надо называть «лювенской водой». А посетитель возле стойки ненавидит все швабское и, отказываясь от новой порции вишневки — «потому что собирается на войну», орет так, чтобы его услышал Пабло Руис Пикассо: дескать, всех кубистов надо насадить на штык, потому что это «грязное швабское художественное направление».

Какой-то человечек с редкими усами молча сидит в углу зала. И он хочет на войну. Она представляется ему будущей поэмой, где на белой бумаге классический стих сражается со свободным, где тот и другой с поднятыми копьями идут друг на друга в атаку, но не очень серьезную, ибо от этого поэтического столкновения должно родиться прекрасное стихотворение. Фамилия этого человечка Кокто. Для Жана Кокто Великая война началась с серьезного беспокойства: он боялся, что на призывном пункте его могут забраковать из-за сильной худобы. Поэтому он не пьет и постоянно заказывает калорийные блюда, такие как паштет, изюм и жареные раки. Понятно, что от такого количества еды ему становится плохо. Он поспешно рванулся в уборную, и его немного вырвало на черно-белые плитки пола, прежде чем он добрался до унитаза, куда с облегчением и вывернул свое нутро. Заметил остатки пурпурных раков и черные изюмины, пахнущие неприятной кислотой измученного желудка. Но ничего не поделаешь. Подобно какому-нибудь римскому патрицию, оказавшемуся на большом пиршестве, он понимает, что его желудок снова пуст и от съеденного у дядюшки Либиона он не поправился ни на грамм. Снова выходит на улицу, где парижская ржавая пыль оседает на лакированных мужских туфлях, а длинные тени играют на стенах. Заходит в соседнее кафе «Дом» и подзывает официанта. Сценарий тот же, что и у дядюшки Либиона:

— Что угодно господину? — спрашивает официант.

— Принесите, пожалуйста, порцию грюйера, — отвечает посетитель.

— Значит, вы хотите десерт?

— Да, для начала. Потом принесите мне половину цыпленка.

— А затем?

— Затем порцию спагетти.

— А бифштекс не хотите?

— Да, но только «по-британски».

— Все сразу?

— В том порядке, как я сказал.

В «Доме» гораздо тише, чем в «Ротонде». Прежде он был местом встречи немецких художников, а теперь опустел. За столом, покрытым зеленым сукном, никто не играет в бильярд. Низкорослый писатель не вполне уверен, какое сегодня число, может быть, последний день июля 1914 года, но он чувствует в воздухе запах войны. Он снова подзывает официанта. Объясняет, что пошутил. Заказывает легкий обед. Откровенно говоря, он понимает, что ему лучше есть пять раз в день, как какому-нибудь больному. После еды он тут же пойдет домой и уляжется в кровать на спину, чтобы съеденное лучше усвоилось, а не отправилось в унитаз.

Поделиться с друзьями: