Великие судьбы русской поэзии: Начало XX века
Шрифт:
Между тем, наступали времена, когда не то, что за правду, но за любое неосторожное слово можно было лишиться головы. И в этом смысле Александр Александрович был, конечно, не жилец. Ну, а пока от режима, не отрицаемого им, но всё более и более чуждого его нравственной и культурной природе, поэт дистанцировался посредством, хотя и добродушной, но не безопасной иронии.
Должно быть, предощущая новых идолов, которыми Советская власть ещё уставит городские площади и скверы, Александр Александрович, как бы авансом, все встречающиеся на улице памятники называл «Карлами Марксами». Евгения Книпович, с которою он частенько совершал прогулки, припоминает один из разговоров на эту тему:
«Это кто?» – спрашиваешь, указывая на Радищева. – «Карл Маркс». – «А это?» – на Чернышевского. – «Карл Маркс». – «Да ведь Карл Маркс с большой бородой». – «Ничего, это он в молодости». – «А этот ведь в напудренном парике». – «Это он в маскараде»…
Пройдёт совсем немного лет, и за такие шутки будут сажать. Нет, не жилец… Ну, а пока – человек совсем иного мира, его непрочная тень, Блок продолжал своё кажущееся всё более и более фантастическим существование. Неизменно вежлив, точен, исполнителен – что бы вокруг не творилось. Даже во время Кронштадтского мятежа не отменил свою лекцию в Литературной студии, хотя присутствовал на ней всего один студиец, отогревавший в руках чернильницу с замёрзшими чернилами, чтобы лектор смог в ведомости расписаться. Так Александр Александрович ещё и вместо одного часа два прочитал! О французских романтиках – под раздающиеся неподалёку пушечные залпы!
25 апреля 1921 года в БДТ был устроен большой авторский вечер Блока. Театр вмещал до двух тысяч зрителей. Однако желающих посмотреть, может быть, на последнего великого русского поэта, может быть, в последний раз оказалось много больше. Публикою были забиты проходы в партере и на ярусах. Знакомые поэта толпились за кулисами. Блок был уже очень и очень болен… Вскоре не менее многолюдно и шумно ему предстояло проститься с москвичами.
Любой человек, думается, сумел бы выторговать за свои столь широкие выступления приличный гонорар, любой, но не Блок. Будучи слишком щепетилен, Александр Александрович, очевидно, полагал, что в голодное время и крохи, заплаченные ему устроителями, – невообразимая щедрость.
В Москву Блок приехал уже едва живой, хромающий, опирающийся на палку: «Потухшие глаза, землисто-серое лицо, словно обтянутое пергаментом…» – таким увидела поэта встретившая его на вокзале Н.А. Ноле-Коган. На этот раз Александра Александровича сопровождал К.И. Чуковский, у которого была приготовлена лекция о Блоке. Этой лекцией и открывались Московские выступления поэта.
Концерты следовали один за другим с такой плотностью, что могли бы, кажется, загнать и здорового человека. Чрезвычайно истощённый и больной Александр Александрович испытывал неимоверную усталость и с трудом держался на ногах. Но публика, ломившаяся на эти выступления, не желала замечать его кошмарного состояния и требовала, чтобы обожаемый ею Блок читал и читал – всё самое знаменитое и прекрасное.
Не отпускали и после: о чём-то спрашивали, кого-то представляли, с кем-то знакомили. Передавалось множество писем, разумеется, женских. Надежда Александровна зачитывала их поэту. Все неудобства славы и большого успеха. Извечное стремление ретивых поклонниц разорвать своего Орфея на части.
7 мая организаторы гастролей превзошли самих себя. Сразу три выступления за один день: в Политехническом, в Доме печати и в Итальянском посольстве. С концерта на концерт чуть живого поэта перевозили на автомобиле. Именно в этот день в Политехническом к Александру Александровичу подошёл Пастернак. Блок отнёсся к нему приветливо, сказал, что слышал о Борисе Леонидовиче много хорошего, но, сославшись на нездоровье, предложил отложить более серьёзное знакомство до лучших времён.
Присутствовавший на концерте Маяковский сообщил Пастернаку, что в Доме печати кое-кто «под видом критической неподкупности» готовит Блоку «разнос и кошачий концерт». Друзья поспешили туда в надежде предотвратить скандал. И хотя вышли заблаговременно, но машина, перевозившая Александра Александровича, была куда быстрее. Опоздали.
Заурядный стихотворец Михаил Струве успел-таки сделать своё чёрное дело. Взобравшись на сцену, он громогласно заявил, что Блок уже исписался, что он уже мёртв. Наглеца кто-то попытался поставить на место, указывая на его бездарность. Сам же поэт, находившийся в это время за кулисами, кивал головой и соглашался с хамским указанием на свою якобы уже наступившую смерть: «Это – правда». Тяжело больному Александру Александровичу оставалось всего несколько месяцев жизни.
Выступив ещё и 9 мая в Союзе писателей, вконец измученный поэт уехал из Москвы, не довершив гастролей, задуманных так широко, с таким завидным коммерческим аппетитом. Но и уже проведённые концерты успели собрать огромное количество публики. Кто-то, вероятно, неплохо нажился на героических усилиях умирающего Блока. Сам Александр Александрович получил ничтожно мало. Даже минимально укрепить свои силы голодающим Блокам на эту выручку не удалось.
В письме к Зоргенфрею от 29 мая 1921 года поэт написал: «Чувствую себя в первый раз в жизни так: кроме истощения, цинги, нервов – такой сердечный припадок, что не спал уже две ночи». Что касается расшатанных нервов Блока, тут, пожалуй, больше всех постарались самые близкие – жена и мать. Ненавидевшие друг друга, они так и не научились, сдерживать или хотя бы скрывать свою вражду перед лицом невыносимых страданий любимого ими человека.
Впрочем, как и в случае Соломонова суда, из двух женщин, равно претендующих на Александра Александровича, уступила та, чьё чувство к нему было, очевидно, более искренним – мать. Она уехала, оставив сына на попечение Любови Дмитриевны.
29 мая было отправлено ещё одно письмо, в котором тоже говорилось о болезни Блока, и написано оно было А.М. Горьким к А.В. Луначарскому. Указывалось на острейшую необходимость срочно вывезти поэта на лечение в Финляндию. Очевидно, занятый более важными делами, Нарком просвещения промешкал что-то около месяца, прежде чем сообщил об этом Ленину. За это время в дневнике поэта появилась запись: «Мне трудно дышать, сердце заняло полгруди».
Только 12 июля Политбюро ЦК РКП(б) рассмотрело вопрос о выезде Блока в Финляндию и предписало… «улучшить его продовольственное снабжение». Насколько оно было улучшено, можно судить хотя бы по рецепту, который двумя-тремя неделями позднее выписал умирающему доктор. На этом рецепте были перечислены ни лекарства, а продукты, причём, не слишком экзотические: сахар, белая мука, рис, лимоны.
23 июля Политбюро, наконец-то, выносит постановление – разрешить выезд. Однако поэт уже не в силах совершить такую поездку самостоятельно. 29 июля Горький телеграфирует Луначарскому о крайне опасном состоянии Блока, мол, необходимо разрешить выезд и его жене, чтобы она сопровождала больного, мол, самому Александру Александровичу такая поездка уже не по силам.
В это же самое время Губздравотдел Петрограда день за днём тянул свою волынку, не проставляя резолюцию на упомянутом «продуктовом» рецепте. В конце концов, приятель поэта Алянский, которому Любовь Дмитриевна поручила похлопотать перед чиновниками этого самого Губздравотдела, пошёл на рынок и купил на свои деньги часть перечисленных в рецепте продуктов.
Бюрократическая волокита, возобновившаяся после нового обращения Горького, пошла бы, очевидно, по следующему кругу: письма, заседания, постановления, телеграммы, если бы Александр Блок, по примеру своего знаменитого тёзки, не разрубил этот Гордиев узел, освободив от бумажной возни и Горького, и Луначарского, и Политбюро во главе с Лениным, и Губздравотдел. Да и нищему Алянскому тоже не стал в тягость. Тот уже собирался передать Блокам купленные продукты, как телефонный звонок Любови Дмитриевны его опередил: «Александр Александрович скончался. Приезжайте, пожалуйста…»
Хоронили поэта многолюдно и многослёзно. На одни цветы было затрачено куда больше, чем требовалось на сахар, белую муку, рис… Глубокомысленный Андрей Белый не преминул подытожить: «В созвездии (Пушкин, Некрасов, Фет, Баратынский, Тютчев, Жуковский, Державин) вспыхнуло «Александр Блок»». Ну, а сам поэт незадолго до своей смерти выразился на этот счёт гораздо проще: «Слопала-таки поганая, гугнивая, родимая матушка Россия, как чушка своего поросёнка». Не забудем, однако, и другое, сказанное им же: «Но и такой, моя Россия, ты всех краёв дороже мне».