ЖАНРЫ

Великие судьбы русской поэзии: Начало XX века
Шрифт:

Вот несколько образчиков, направленных точно и умело, явно рассчитанных на то, чтобы как можно больнее уязвить поэта, и без того одолеваемого творческими сомнениями. «Верно ли, что Хлебников – гениальный поэт, а вы, Маяковский, перед ним мразь?» – спрашивал один. Другой принимался убеждать, что Маяковскому надо бросить писать и заняться настоящей работой…

О Владимире Владимировиче ходило много самой непотребной клеветы и сплетен. К примеру, будто бы он ездил по Москве голый с плакатом, на котором было написано «Долой стыд!». Тяжело было выносить подобное даже такому сильному полемическому бойцу, как Маяковский. Не выдерживали нервы.

Как-то один не слишком умный краснобай стал вещать со сцены, мол, какой Маяковский поэт, если пишет о проститутках: «Проститутку подниму и понесу к Богу…» Маяковский вскочил из-за стола и почти простонал: «Я не могу это слушать! Чушь! Это ужасно! Я не могу!» И убежал…

Увы, под обманчивой внешностью сурового мрачного гиганта и неуязвимого единоборца билось нежное, болезненно-ранимое сердце поэта. Все, кто знали Маяковского близко, говорили об его чрезвычайной отзывчивости и душевной мягкости. Тонкая, деликатная натура. Мимо нищих стариков никогда не проходил. Всегда остановится, подаст – с неизменной щедростью и тактом.

Да и здоровье Владимир Владимирович имел отнюдь не богатырское. Часто грипповал. И панически боялся всякой инфекции. А причина – вероятнее всего, психологический шок, пережитый в детстве, когда отец умер от булавочного укола. Вот и сделался поэт, по свидетельству современников, «очень брезглив (боялся заразиться). Никогда не брался за перила, открывая двери, брался за ручку платком. Стаканы обычно рассматривал долго и протирал…»

Более поздние советские поэты, такие, как Багрицкий и Заболоцкий, не столько воодушевлённые коммунистической идеологией, сколько подмятые ею, постарались «спрятать концы в воду», не допуская хотя бы в свои книги ничего конъюнктурного и случайного. Юбилейная выставка Маяковского явила и современникам, и потомкам, и самому поэту всё, что он написал не по вдохновению, а по революционному заказу, обнажив перед всеми его человеческую и творческую трагедию. Выставка оказалась итогом не только двух десятилетий, но и всей жизни. Удручённый непониманием, бесконечно уставший, не сумевший распутать узлы своих любовных неудач, 14 апреля 1930 года поэт покончил с собой.

Когда-то четырнадцать лет назад в стихотворении, посвящённом Лили Брик, Владимир Владимирович написал: «И в пролёт не брошусь, и не выпью яда… – и уже с меньшей убеждённостью добавил, – и курок над виском не смогу нажать». Пришло время, и смог. Впрочем, «не над виском». Выстрел был произведён из личного маузера в область сердца.

«Всем. В том, что умираю, не вините никого и, пожалуйста, не сплетничайте. Покойник этого ужасно не любил. Мама, сёстры и товарищи, простите это не способ (другим не советую), но у меня выходов нет. Лиля – люби меня. Моя семья это Лиля Брик, мама, сёстры и Вероника Витольдовна Полонская…

Любовная лодкаразбилась о быт. Я с жизнью в расчёте И не к чему перечень Взаимных бед И обид. Счастливо оставаться. ВладимирМаяковский. 12.1V.30 г.»

Вряд ли такое возможно, что бы предсмертная записка заготовлялась заблаговременно. А вот какие-то сомнения, колебания, приведшие к двухдневной отсрочке в исполнении собственного приговора, возникнуть могли… Могло случится и такое, что в эмоциональном кошмаре последних дней, перед тем, как рухнуть в вечность, поэт потерял счёт времени. Но даже в этом запредельном состоянии Владимир Владимирович тревожился: как бы, по примеру Есенина, тоже не вызвать волну самоубийств. Почему и написал – «другим не советую»…

Было ли это вдруг обретённой свободой от мучительного, незаконного и лишённого взаимности чувства к Лиле Юрьевне? А может быть, освобождением из-под непосильной тяжести вдруг опостылевшего идеологического прессинга? Или Маяковский понял, что по наивности своей и политической слепоте верой и правдой служил режиму страшного чудовищного красного каннибализма? Или сразу: и первое, и второе, и третье, да ещё и четвёртое, о чём и знать не ведаем?

Между тем, психологическая готовность к суициду вызревала исподволь и постепенно. Когда-то в юности написавший: «Эй, вы! Небо! Снимите шляпу! Я иду!..», уже в пору создания поэмы «Владимир Ильич Ленин» поэт не без горечи осознаёт историческую ничтожность человеческой личности:

Единица!Кому она нужна?!Голос единицытоньше писка.Кто её услышит? —Разве жена!И тоесли не на базаре,а близко.……………………..Плохо человеку,когда он один.Горе одному,один не воин……………………….Единица – вздор,единица – ноль………………………….

Прежде всего, такому изменению в самоощущении Маяковского поспособствовали Революция и любимая женщина. Холодное равнодушие и многочисленные унижения, испытанные поэтом от этих двух – самых дорогих и необходимых, раз за разом подтачивали его чувство человеческого достоинства. Вот почему однажды, окончательно уничтоженный ими, Владимир Владимирович не посчитал большой потерей пренебречь этим «нулём», т. е. собственной жизнью…

В своей поэме «Облако в штанах» Маяковский назвал себя тринадцатым апостолом. Тринадцатым апостолом, как известно, был Иуда Искариот, наложивший на себя руки. Самоубийство поэта было в некотором роде тоже предательством, предательством по отношению к Революции, которую он воспевал. Недаром Горький, узнав о его смерти, стукнул кулаком по столу и заплакал. Недаром советская пресса во всю свою бытность не знала, как мотивировать непростительную слабость его ухода.

36 лет с небольшим прожил поэт, на полтора месяца меньше, чем Пушкин. И это трагическое сближение, сходство, конечно же, не мог не осознавать в свои последние дни и часы… А ещё прежде, когда помышлял жениться на Татьяне Яковлевой, которая была на тринадцать лет его младше, разве не подумалось поэту, что и супруга Александра Сергеевича была на столько же моложе своего мужа?

Когда-то в 1924-м Владимир Владимирович написал: «Я себя под Ленина чищу, чтобы плыть в революцию дальше». А уже через два года предпочёл другой, более суровый идеал:

Юноше,обдумывающему житьё,решающему —сделать бы жизнь с кого,скажуне задумываясь —«Делай еёс товарищаДзержинского».

Однако равнение на Ленина и Дзержинского было для поэта формальным, установочным. А вот к Пушкину влекло подлинное, настоящее чувство: «Я люблю вас, но живого, а не мумию…» Потому и равнялся на него постоянно. И радостное ощущение своей близости к Александру Сергеевичу даже по такому ничтожному поводу, как начальные буквы фамилий: «После смерти нам стоять почти что рядом: вы на Пе, а я на эМ». И тут же ревность к одному из не слишком даровитых коллег: «Между нами – вот беда – позатесался Надсон. Мы попросим, чтоб его куда-нибудь на Ща!»

Но, как говориться, не желай другому того, чего себе не желаешь. На Ща оказался спроважен не Надсон, а… сам Владимир Владимирович. Причём, усильями всё той же Лили Юрьевны Брик, которая называла его «Щеном», т. е. щенком и столь успешно надрессировала поэта отзываться на эту кличку, что и сам он свои послания к ней, обычно подписывал своим домашним псевдонимом – «Щен».

Вот ведь как психологически ловко обыграла Лиля Юрьевна разницу в возрасте между собой и поэтом, разницу, которая, казалось, была не в её пользу. Ну, а Маяковский за все пренебрежения, все «охлаждения» и измены только больше и больше любил её, тем самым оправдывая и кличку «Щен», и своё давнее поэтическое наблюдение: «Видели, как собака бьющую руку лижет?»

А била его Лиля Юрьевна, почитай, постоянно – и нелюбовью своею, и каждым словом, пренебрежительным, властным, и даже этой презрительной кличкой. И всё он сносил с безропотной покорностью, да ещё чуть ли хвостиком ни повиливал. Щенок и есть щенок. Впрочем, и этой самой горькой, самой сокровенной своей бедой поделился Владимир Владимирович с Пушкином:

Дайте рукуВот грудная клетка.Слушайте,уже не стук, а стон;тревожусь я о нём,в щенка смирённом львёнке.
Поделиться с друзьями: