Великий распад. Воспоминания
Шрифт:
Волевой царь
Александр III был, несомненно, волевой и типичный повелитель, и не один Витте в царствование Николая II вздыхал о «лучезарном» прошлом.
Александр III был честен, правдив и ему органически была противна ложь и интрига. (Назначая, напр[имер], государственным контролером известного Тертия Филиппова, сказал, что делает это лишь потому, что против Филиппова была интрига (Половцова))60. Ему были дороги интересы России, и ради них он ломал, как подковы, бюрократическую и царедворческую рутину. Назначив, против всех традиций, на место Бунге Вышнеградского, когда его пугали репутацией последнего, отвечал:
– Пусть украдет 10 миллионов и даст России сто…
Когда забастовало путейское ведомство, и жел[езные] дороги представляли собой картину, близкую к теперешней в СССР, царь послал разгромить это ведомство инженерного полковника Вендриха (по указанию кн[язя] Мещерского), дав ему полномочия, которых не имел министр61. Когда придворные на него насели с кандидатурой на пост министра путей сообщения таких столпов режима, как креатура вел[икого] кн[язя] Владимира Половцов, принц Ольденбургский, светлейший] князь Имеретинский и другие звезды петербургской аристократии и бюрократии, он призвал к себе надворного советника Витте (опять-таки по указанию кн[язя] Мещерского), только что обвиненного во взяточничестве, и, вручая ему власть, советовал «начхать на врагов». А когда Витте просил его разрешения на брак с м[ада]м Лисаневич, не скрыв, что она еврейка, юдофобский царь сказал:
– Женитесь хоть на козе, только приступайте к делу!62
И велел Победоносцеву в три дня развести с мужем м[ада]м Лисаневич.
Александр III доверил армию военному министру Ванновскому, не прошедшему Академии Генерального] штаба (что было тогда явлением небывалым). Но когда кн[язь] Мещерский стал обличать порядки военного ведомства, и Ванновский просил государя обуздать подрывающего дисциплину журналиста, царь посоветовал своему министру доказать журналисту, что тот неправ.
Александра III к царствованию не готовили. Высшего образования он не получил. Но не он был автором мер против «кухаркиных детей» (как о том теперь пишут)63. Да и были ли эти меры? Насколько помнится, официального запрета к доступу в университеты для лиц податного сословия не было – была лишь «политика» Министерства нар[одного] просвещения. Эту политику создал, еще при Александре II, высокообразованный гр[аф] Д. А. Толстой, поборник классицизма64. Высшее образование в России было аристократизировано еще тогда, когда гремела слава Менделеева, Ключевского, Пирогова и друг[их]. Александр III не помешал, а помог Каткову в основании в Москве известного Катковского лицея65. Он же одобрил проект Витте к основанию в Петербурге знаменитого Политехникума66. И он же всячески поощрял московское купечество к основанию всякого рода клиник. Его министр народи [ого] просвещения (Делянов) был самым доступным из министров, и университетских волнений в царствование Александра III не было. Наконец, и вся земская деятельность по народи [ому] просвещению была стеснена не по указаниям, а как следствие грызни между Победоносцевым и гр[афом] Д. Толстым (тогдашним министром внутренних] дел). Эта грызня между двумя столпами самодержавия, людьми просвещеннейшими по тому времени, привела к тому, что Толстой, чтобы утопить церковноприходскую школу, науськивал земства чинить ей всякие препятствия, а Победоносцев науськивал царя против школ земских. Немного спустя, когда Толстой учредил институт земских начальников, Победоносцев, обучавший Александра III гражданскому праву, публично называл затею гр[афа] Толстого «правовым кретинизмом» и величайшей ошибкой самодержавной власти. И если царь в этом вопросе присоединился к мнению Толстого, против огромного большинства членов Государственного] Совета, списав в своей резолюции очередной дневник кн[язя] Мещерского, причиной тому было не столько его невежество, сколько плохо усвоенная забота о приближении власти к народу.
Реформу земских начальников гр[аф] Толстой поручил разработать симбирскому помещику, бывшему ярко-красному, Пазухину67. В проекте этой реформы вначале предполагалось создать агентов исключительно административной, близкой к народу власти – нечто вроде уездных начальников. Присоединение к функциям этой власти – функций судебных, совершилось в последнюю минуту, по совету кн[язя] Мещерского и под влиянием борьбы гр[афа] Толстого с министром юстиции Манасеиным68. Гораздо более странно в этом казусе то, что его допустил либеральный Пазухин, чем то, что склонился к нему мало сведущий в вопросах юриспруденции царь.
Царь-миротворец
Когда еще жил цесаревич Николай, и юный кн[язь] Мещерский старался поднять в нем интерес к России, «лучезарный» юноша отвечал:
– С луны щей не хлебают…
Тот же кн[язь] Мещерский с тем же советом обращался впоследствии к цесаревичу Александру. Но угрюмый юноша только мучительно кряхтел. Познать Россию не дано было ни одному из русских венценосцев. Но у Александра III была почти мужицкая сметка, и он проявлял ее каждый раз, когда приходилось защищать русскую вотчину от иноземных поползновений.
Александр III и впрямь был «миротворец». Но не по рецепту Александра I и Бриана69. Он не мечтал о пан-Европе. Решив, что сермяжной безграмотной России не по пути с культурной Европой, он замкнулся в блестящем одиночестве. Неблагодарность «братушек»70, цинизм Европы, вырвавшей из наших рук плоды победы 1877 г., – жертвы, принесенные Россией для чужого счастья, обиды, нанесенные немецким насилием близким ему датчанам, а главное – чувство собственной силы, опиравшейся на силу 180-милл[ионного] народа71, внушили ему своеобразную кротость. Так кроток у Толстого Пьер Безухов, так в русской истории были кротки Илья Муромец и Добрыня Никитич.
Миролюбие – не заслуга Александра III, как не заслуга его отвращение к авантюре. Если при нем не было ни черносотенства, ни дворцовой камарильи, то лишь потому, что мозг его работал медленно, что желудок его прекрасно варил, что жена его была маленькой, покорной женкой, что дети его играли в детской, что террористы его не травили, что загадка России была загадкой не только для него, но и для русского гения, что при всех опасностях этой загадки к ней тянулись жадные руки и перед ней трепетали могущества.
И когда подкравшаяся к гиганту болезнь грозила осиротить и страну, и семью, движением могучих плеч гигант пытался сбросить ее. А не осилив, покорно склонился и ушел, столь же тихо, как пришел, решительно ничего и никому не завещая. Смерть Александра III была столь же скромной и застенчивой, как и его жизнь.
И все же, в этой сравнительно короткой жизни и, особенно, в этом коротком царствовании (всего 13 лет) проявилась черта, сыгравшая решающую роль в истории российского царизма и делающая незамысловатую фигуру Александра III до некоторой степени загадочной и, во всяком случае, сугубо исторической. Не столько моральная чистота, правдолюбие и миролюбие отличают этого царя-гиганта от его часто лукавых, воинственных и аморальных предков, а некая измена основному принципу царизма, засаженному в русскую почву Владимиром Мономахом и, казалось, навеки закрепленному там Грозным.
Принцип этот выражен поэтом в словах, вложенных в уста Грозного: «То только царство крепко и велико, где ведает народ, что у него один владыка, как в едином стаде – единый пастырь»…
Когда 1-го марта 1881 г. над Петербургом раздался зловещий взрыв, и полчаса спустя Зимний дворец окружил народ, когда из подъезда этого дворца вышел престарелый внук Суворова72 с вестью о смерти царя-освободителя, когда от этого подъезда отъехал в слезах новый царь, а вслед за ним отхлынул и мутными потоками разлился по городу удивленный (но не ошеломленный) народ, а к вечеру этот народ устроил по Невскому и Морской нечто, близкое к масленичному гулянию, всматриваясь в мутное петербургское небо, где, по слухам, гуляла зловещая комета (никакой кометы не было), – уже тогда можно было понять, что ни чувства, ни сознания «единого владыки» в русском народе нет. Не было их и в русском правящем аппарате. На торжественном выходе новый царь, обращаясь к этой верхушке русской власти, зарыдал. Рыдали и его приближенные. Но не рыдала необъятная страна, потерявшая «владыку». Старое царствование народ проводил с недоумением, новое встретил с любопытством. К тому, что совершилось и имело совершиться в далеком Петербурге, народ отнесся как к семейной хронике династии, по закону правившей этим народом. Народ любопытствовал. В Петербурге было восшествие на престол, в стране – ожидание милостей и реформ. Le roi est mort – vive le roi! [65] Во Франции этим возвещали незыблемость идеи. В России – зыблемость практики. Не «единого владыку» провожала и встречала Россия конца 19-го века, а запутанный во влияниях и настроениях, в случайностях и роковых сплетениях комплекс власти, названный самодержавием.
65
Король умер – да здравствует король! (франц.)
К приходу Александра III комплекс этот ощущался Россией почти болезненно. Самодержавие как державность висело на ниточке. Если в народной толще в этом еще не разбирались, то разбирались в этом слои третьего сословия и вся русская интеллигенция. Трещину между самодержавием и державностью пыталась замазать «диктатура сердца». И не успела.
Если бы Александр III после рыданий над прахом отца возвестил о принятии к исполнению воли покойного, расшатанная двуликостью российская державность была бы, может, восстановлена. И народ ведал бы, что у него «один владыка», – один не в смысле единоличности, а в смысле идейной преемственности. Но Александр III понял царскую власть как личную прерогативу, державность как орудие этой прерогативы, а вверенную ему промыслом страну как вотчину, границы и мирное житье коей он призван охранять. Менее всего этот честный хозяин всероссийской вотчины заботился об идейной преемственности русской власти и более всего – о ее практической сущности.