Вельяминовы. Начало пути. Книга 2
Шрифт:
— Твоя жизнь, Федор, тебе не принадлежит, а только лишь Господу Богу. Коли ты на плаху ляжешь, от сего держава наша беднее станет.
— Годунов что, — Марфа презрительно улыбнулась, — шваль худородная, временщик. А я, — женщина встряхнула головой, — Вельяминова, мои предки земле Русской со времен великого князя Ярослава Владимировича служат, и я о земле своей радею. И не позволю себе великого зодчего на смерть отправлять.
— Да что же я за мужик буду, коли за твой подол спрячусь! — так же зло ответил Федор Савельевич. «Поеду с тобой в Углич тогда, и все, пусть Годунов, что хочет со мной, то и делает».
— Федя, — она шагнула к нему и оказалась вся — в его руках. «Федя, любимый мой, не надо.
Тебе строить нужно, а не умирать. Пожалуйста, — Марфа взглянула на него невозможными, горькими глазами, и он опустил веки, — не в силах взглянуть на нее.
— Иди сюда, — он протянул руку и опустил засов на двери. «Хоть на одно мгновение последнее, Марфа, иди сюда. Дай мне тебя запомнить».
Женщина сбросила платок, и, распустив косы, — он даже не успел остановить ее, — встала на колени.
— Марфа, — только и успел сказать он, а потом уже не было ничего, кроме нее, и было это — счастьем великим.
Федор пристроил ее у себя на коленях, и целовал, — долго, чувствуя свой вкус у нее на губах.
Все еще обнимая его, Марфа сказала: «Хотела я тебя попросить…
— Все ради тебя сделаю, — Федор Савельевич вдохнул ее сладкий, кружащий голову запах, и, повторил: «Все, Марфа».
— Федора моего оставь при себе, — сказала Марфа, положив голову ему на плечо. «Годунов прекословить не будет, коли ты скажешь, что проследишь за ним».
Он кивнул, и тихо сказал: «Проводить-то тебя можно будет? Когда обоз ваш трогается?».
— В пятницу на рассвете, — ответила Марфа и застыла, прижавшись губами к его щеке.
Женщина поежилась, — хоша и лето было на дворе, но ночи стояли холодные, и посмотрела внутрь возка. Петенька спокойно спал, девчонки во что-то играли на полу — тихо.
— Так, — сказала Марфа сыну, — строго. «Ты сюда, на Воздвиженку, приходи раз в неделю — попарься, домашних харчей поешь, за дворней присмотри — не ровен час, разбалуется.
Ключнице я все сказала, где найти тебя, коли что. Если конь тебе нужен будет — отцовского жеребца бери, да следи потом, чтобы его почистили хорошо — лошадь кровная, дорогая.
Водки много не пей».
Парень покраснел — отчаянно и, замявшись, что-то пробурчал.
— Не будет, Марфа Федоровна, — усмехнулся Федор Савельевич. «Не зарабатывает он столько еще, а бесплатно поить его у нас никто не станет — дураков нет. Я за ним присмотрю, не беспокойтесь».
— И приезжай опосля Покрова, — велела Марфа, — хоша на ненадолго, семью повидаешь.
Федор кивнул и Марфа, вдруг вспомнив что-то, притянула его к себе, зашептав на ухо.
— Да зачем? — поднял он бровь.
— Сие на всякий случай, — коротко ответила мать, и, перекрестив сына, тихо сказала: «Ну, прощайте, Федор Савельевич, спасибо за то, что помогаете нам».
— Марфа Федоровна, — женщина увидела муку в серых, устремленных на нее глазах зодчего, и коротко велела вознице: «Трогай».
Лизавета высунула растрепанную голову из окошка и закричала: «Приезжай, Федя!».
Обоз медленно пополз вниз по Воздвиженке, к недавно построенному Никитскому монастырю.
— А оттуда, — вздохнул Федор, — на Устретенскую улицу, и там уже — на дорогу Троицкую.
Федор Савельевич посмотрел на нежный, розовеющий над Красной площадью восход, и сказал: «Вот что, тезка, у меня сегодня дела кое-какие есть, ты там присмотри, чтобы все в порядке было, к закату вернусь. Ты расчеты по толщине стен закончил?».
— Почти, — грустно ответил парень. «Теперь, как матушка уехала, только мы с вами, Федор Савельевич, и остались — математики, окромя нас, и не знает никто».
— Надо мне с тобой оной больше заниматься, — задумчиво проговорил зодчий. «Года через три я тебе хочу дать что-то свое построить, там уже меня не будет, самому придется».
— Я справлюсь, — сглотнув, сказал парень. «Справлюсь, Федор Савельевич».
Мужчина положил руку ему на плечо, и Федор чуть прижался к нему, — совсем ненадолго, на единое мгновение.
Войдя в избу, он первым делом снял со стола рисунки с чертежами, и подвинул его ближе к окну. Едва бросив взгляд в соседнюю горницу, он захлопнул дверь — не было сил смотреть на ту лавку. Свет был хорошим, и, раскладывая краски с кистями, Федор Савельевич подумал, что до вечера, наверное, уже и закончит.
Он сходил к знакомым богомазам в Спасо-Андрониковский монастырь, на Яузу, и, перешучиваясь с ними, — сердце болело так, что, казалось, сейчас остановится, — собрал все, что ему могло понадобиться. Доска была славная, липовая, в полтора вершка, уже покрытая левкасом и отшлифованная.
Краски были хорошие, на желтках, кисти — тонкие, и Федор Савельевич, посмотрев на свои большие руки, вдруг подумал: «А если не получится? То ведь не чертеж, то лицо человеческое».
Однако его загрубелые, привыкшие к долоту и молотку пальцы оказались неожиданно ловкими. Прорисовывая контур, он вспомнил ее шепот, ее губы, приникшие к его лицу, то, как билось ее сердце, — совсем рядом, и остановился на мгновение.
Вытерев рукавом рубашки лицо, Федор стал аккуратно закрашивать поле — нежно-зеленым, травяным цветом. Положено было писать ее в плате, однако он, зная, что никто, кроме него, сию икону не увидит, делать этого не стал.
Бронзовые, волнистые волосы спускались на плечи, была она в одной белой сорочке и держала на руках дитя — приникнув к нему щекой, как на иконе евангелиста Луки, что стояла в Успенском соборе Кремля.
Дитя, с кудрявыми, русыми волосами, сероглазое, прижималось к ней, обхватив мать за шею. Последними он написал глаза — изумрудные, не опущенные долу, а глядящие прямо и твердо — на него.
Федор убрался и положил икону на стол — Марфа чуть улыбалась краем тонких губ, обняв младенца, защищая его своей рукой.
Он увидел в окне вечернее небо, и, опустившись на лавку, просто смотрел на нее — долго, пока в избе не стало совсем темно, пока он уже ничего не разбирал — из-за слез, переполнивших глаза, слез, которые он так и не позволил себе пролить.
Часть четвертая
Тюменский острог, весна 1585 года
На востоке, над бесконечной, еще заснеженной равниной едва виднелась слабая полоска восхода. Тура была еще покрыта льдом, темный, сумрачный лес подступал прямо к берегу, и только вдалеке, почти за горизонтом слышен был крик какой-то птицы — одинокий, печальный.