Вера Ильинична
Шрифт:
Веру Ильиничну особенно угнетало отсутствие работы. Хотя зрение ее и ухудшилось, она до переезда на новую квартиру, поиски которой почему-то затягивалась, вполне могла бы расчехлить «Эрику» и печатать, пускай не повести, романы и передовицы, а хотя бы памятки пожарной охраны, рекламные материалы какой-нибудь фирмы или министерства, деловые письма, многостраничные мемуары и жалобы обиженных ветеранов Великой Отечественной, которая на поверку в новой Литве оказалась и не великой, и не отечественной. Да мало ли чего могла бы! Но заказов не было. Никто не звал, как раньше, к телефону, не умолял, чтобы поскорее напечатала рукопись диссертации о развитии животноводства или трилогию о партизанах; никто не обещал за «скорострельность» двойную плату. Казалось, что и её саму, как «Эрику», наглухо и навсегда зачехлили.
Как же она обрадовалась, когда однажды позвонил ее старый знакомый Игорь Кочергинский, ответственный секретарь республиканской газеты «Заря Литвы».
— Верочка! Ты меня ещё помнишь?
— Это ты, Игорек? — с какой-то несвойственной ей легкомысленностью и игривостью отозвалась она. — Какая женщина может тебя забыть?
— Давай где-нибудь с тобой встретимся.
Вера Ильинична не понимала, зачем ему нужно с ней где-то встречаться, ее домашний адрес был Кочергинскому хорошо известен, но все же задорно пропела:
— Предлагай!
— Можно на Кафедральной площади, можно недалеко от моего дома — на еврейском кладбище. Ты там, как я слышал, частенько бываешь.
— Ты, Игорь, первый на моей памяти мужчина, назначающий мне свиданье не в кафе, не в парке, не у памятника вождю, а в таком укромном местечке, — ядовито заметила Вера Ильинична. — Тебе надо что-то срочно напечатать?
— Когда встретимся, я тебе всё объясню.
Она выбрала кладбище и договорилась со своим старым сослуживцем о времени встречи.
Игорь Кочергинский, автор несметного множества статей и непоставленной драмы «Рассвет над Неманом», был видный, вальяжный мужчина, лет пятидесяти пяти — шестидесяти. На нем был импортный спортивный костюм, яркая шапочка с броской надписью «Virginia beach», массивные кеды — первые ласточки «Адидас». Весь его наряд, как сказал бы Семен, никак не вязался с окружающей средой и его почтенным возрастом. Он галантно поцеловал Вере Ильиничне руку, отвесил ей несколько расхожих комплиментов — «Как ты прекрасно выглядишь! Молодчага!» — и торопливо начал:
— Я слышал, что детки наладились в Израиль. А ты остаешься… Даже намереваешься какой-то Союз создать… Потрясающая идея! Класс!
— Откуда ты знаешь?
— Нет таких крепостей, которые большевики бы не взяли, и нет таких слухов, которые не дошли бы до евреев. Готов биться об заклад, что вы прославитесь на весь мир… Какое, черт побери, великолепное сочетание — русские вдовы и еврейское кладбище!..
Восторженность Кочергинского ее покоробила — Вера Ильинична не терпела лести, за которой всегда скрывался очевидный расчет, но не прерывала его тирады, ждала, когда он насладится своим красноречием и перейдет к делу.
— Ты, наверно, очень удивишься, но и у меня на руках виза, я тоже уезжаю.
— Виза? И куда? В Германию? В Америку? В Канаду?
— В Эрец Исраэль, — складно выговорил Кочергинский.
— А как же, Игорек, с «Рассветом над Неманом?» — язвительно спросила Вера Ильинична.
— Буду, представь себе, встречать и воспевать рассветы в Израиле.
— Ты и Израиль? Чудеса в решете! Если память мне не изменяет, ты когда-то о нём в «Заре» писал что-то неласковое. «Ловцы душ из Тель-Авива» или что-то в этом роде.
— Ну и память у тебя! Каюсь, каюсь… Было дело… Пойду к Стене плача, вложу записочку и попрошу у Бога прощения… Это Цека грешников не прощал, а Бог евреев добрый — простит… Он знает: кто долго живал в Союзе, тот безгрешным не был и быть не мог… Если хотел жить. Все мы, Верочка, из одного болота. Все грязненькие… бракованные экземпляры, так сказать. Но за неимением других маленький Израиль и таких примет… и такому пополнению будет рад.
Вера Ильинична уже жалела, что напомнила ему о прошлом, хотя и умолчала о его пламенных высокоидейных передовицах, фельетонах о евреях-валютчиках и пристрастии к русско-литовским псевдонимам — не было случая чтобы Кочергинский-Златогоров-Правдин-Ауксакальнис не нашел оправдания своим поступкам, не привел какой-нибудь довод в пользу своей испорченности; он каялся, не испытывая при этом никакого раскаяния; он клялся, не веря ни своим, ни чужим клятвам; он объяснялся в любви всему прогрессивному человечеству, не считая нужным поутру поприветствовать беспартийного вахтера редакции или вернувшуюся из незаслуженной сибирской ссылки уборщицу.
— К сожалению, Игорек, я должна к часу вернуться домой, внука кормить, — с грубоватой откровенностью выпалила старая редакционная машинистка.
— Не волнуйся — вернешься. Я тебе только могилу мамы покажу.
Он взял ее под руку и осторожно повел по узкой, каменистой дорожке между надгробий на заросший молодыми соснами пригорок.
— Рано ушла, — сказал Кочергинский, прибавив к здоровому румянцу на лице два густых мазка печали. — Я, Верочка, подумал вот о чём: может, кто-нибудь из вашего вдовьего союза… лучше всего, конечно, ты… — ты же Фаину Соломоновну знала — за ней присмотрит… Сама знаешь, сколько хулиганов развелось. Свобода, блин, свобода! Место видное, очень легко найти… Рядом с мамой могила с презабавной эпитафией: «Дорогая! Придет время, и наша семья снова соберется вместе. Любящие тебя муж и дети».
И он некстати прыснул.
— Хорошо, — пообещала Вера Ильинична. — Поищем для Фаины Соломоновны кого-нибудь… Если сами не станем её соседками…
Растроганный Кочергинский чмокнул ее в щеку, и они расстались.
— Опять на кладбище ходила? Лучше бы со мной на тренировку… — встретил ее на пороге Павлик.
— А ты что — уже уходишь?
— Выпью кофе и побегу. А ты не хочешь?
— Бежать?
— Кофе?
— Хочу.
Вере Ильиничне нравилось дурачиться с внуком, подразнивать его, разыгрывать разные сценки. Она любила засиживаться с ним до глубокой ночи, смотреть на него со щемящим обожанием, смущая своей влюбленностью и тайком моля Всевышнего, чтоб Он уберег его от беды — от доли чужака. Ее так и подмывало уговорить Павлушу остаться до окончания медицинского факультета в Вильнюсе, с ней, не ехать туда, где все время идёт война, мама и папа пусть едут, а он пусть останется, потом-де видно будет — может, женится на литовке и избежит доли чужака, а, может, к тому времени на Святой земле воцарится, как сказано в писании, мир во человецех.
Павлик малюсенькими глоточками потягивал бразильский кофе, Вера Ильинична не спускала с внука глаз и почему-то, не в силах представить себе разлуку с ним, вспоминала, как много-много лет тому назад — тогда еще был жив Ефим — карапуз Пашенька забрел за ширму, где на двуспальной кровати нежились дед и баба, и, увидев на ночном столике в стакане розовый зубной протез, спросил:
— Бабушка, это твои зубы?
— Мои, — прошамкала она.
— А уши где?
Господи, как они тогда с Ефимом смеялись! Как смеялись! Когда это было? При Царе Горохе? До нашей эры? В какой жизни?
Она смотрела на Павлика, и ей казалось, что своей жизни, в которой она, без вины виноватая Вера Филатова-Вижанская, не должна была бы держать ответ за чужие грехи, за вводы «ограниченного контингента» войск Красной-Советской Армии, за целование танков и территориальные захваты (ведь сама она никогда в них не участвовала), такой жизни у нее не было, а была другая — навязанная, вставная, как протез, натиравшая до крови душу. Не было и, наверно, не будет у неё и другой судьбы, кроме судьбы перекати-поля, чужачки, ибо на свете только для смерти не существует чужих, для смерти все — свои, независимо от рода и звания…