Вербы пробуждаются зимой(Роман)
Шрифт:
Дворнягин вытащил из картонной коробки сверкающую медью люстру, тщательно протер тряпицей изогнутые рота, продул плафоны и, держа ее на коленях, задумался:
«Люстра. Милая люстра. Что значила бы ты у меня под потолком? Простое украшение, кусок чистой меди, скрепленный шайбами, проводами, и все. Но совсем другое дело, когда ты будешь висеть над головой начальника. Ты станешь постоянно напоминать ему о том, что живет на свете Лукьян Семеныч, что он, как и все простые смертные, нуждается и в повышении по службе, и в лишней благодарности, и в генеральской папахе. Ты, моя голубушка, за меня будешь незримо присутствовать в доме начальства, и, глядя на тебя, он не раз испытает угрызение совести за то, что не уважил, не отблагодарил. И однажды придет он на службу, сядет за стол и сочинит проект приказа: „Инструктора по кадрам Дворнягина Лукьяна Семеновича назначить для пользы службы…“ И вот у него уже большая должность, высокий чин…»
С этими мыслями, сидя в кресле, Дворнягин не заметил, как и задремал. Очнулся он минут через двадцать, когда где-то близко разрывом снаряда ударил гром.
Дворнягин вскочил, оглянулся. Нарцисса давно вымыла посуду и ушла. На траве осталась только ее забытая косынка да полотенце, сохшее на бузине.
«Нет совести у бога. Не может он счастье правильно распределять. Одной сразу пять женихов подсунет, и она куражится над ними, дерет нос. А другой ни одного. Иная тебе не успеет взглянуть на какого, как уже приворожила, слушает объяснение. А какая годами по парням стреляет глазами и никого не может завлечь. Взять хотя бы меня, — рассуждала сама с собой Нарцисса. — Который год пытаюсь завлечь соседа, и все впустую. Не говорит ни да, ни нет. Серьезный жених, если не нравишься, либо намекнет об этом, либо напрямую, коль привяжешься, к черту пошлет. А этот… И что за непонятный мужчина! За сорок перевалило, и все не женится. Чего он ждет? О чем думает? Какие у него планы на жизнь? А может, выкинуть его из головы, на Викентии Павловиче остановиться? Викентий Павлович хотя, правда, и староват, но обходителен, нежен и, чувствуется, будет семьянином».
Нарцисса вспомнила бухгалтера треста массовых озеленений, где она работала секретаршей, мысленно представила, как он придет завтра раньше всех на работу, чтоб наедине поговорить с нею, и, довольная, улыбнулась.
— Соседушка! — послышался голос за окном.
Нарцисса откинула штору. Под окном с синей хрустальной вазой стоял Дворнягин.
— Дарю вам, Станиславна, от всей души, — сказал он, подавая вазу. — Пусть в ней никогда не вянут цветы любви.
— Ой, спасибо, Лукьян Семеныч! Большое спасибо. Я ее на дачу отвезу. Там у нас много цветов.
— На какую дачу? — удивленно посмотрел Дворнягин. Он никогда не слыхал об этом.
— Да на свою же. Дядюшка генерал на даче у меня живет.
Дворнягин опешил.
— У вас? Дядюшка генерал?
— Да. Лет пять уже генерал. В Малаховке живет, а служит в Москве. Точно не знаю где.
«Вот те и раз, — сокрушался Дворнягин. — Сколько живу и не знаю, что у нее дядюшка генерал. А вдруг он занимает высокий пост?»
Приятны соловьиные ночи на Волге! Бесподобны они на Донце, на Днестре, на Горани, за Вислой-рекой. И все же нет краше ночей соловьиных, чем на тихой Оке. Все здесь привольно, все мило душе. Воздух чист и хмелен, в ясном небе недвижна луна. Цветы и травы, вымахавшие выше колен, мокры от росы. Тысячи разноцветных капель блестят, переливаются на них. В болотных низинах рядятся в кисею тумана чопорные ольхи, водит хороводы раскосая лоза.
В широком ложе сонно разметалась синеглазая Ока. Устало дремлют над ней нянюшки-ракиты. Шепчут ей что-то косматые берега, моют для дара звонкие монисты. Ничто не нарушает ее покоя. Лишь изредка прошлепает лопастями сияющий огнями пароход, стукнет где-то весло о лодку, прокричит невесть кем вспугнутый чирок, и снова дивная, первозданная тишина.
А в черемушных, калиновых топях, где властвует еще дыхание апреля и пахнет прошлогодним хмелем, буйствует вовсю лихая соловьиная любовь.
— Цах-цах-цах-цах, — заливается раскатисто один.
— И-ех-ех-ех-ех, — разгоняется на длинной ноте невдалеке другой.
Минутная тишь. Посвист совы. И снова в нежном околдовании зазывные обрывистые звуки:
— Ти-тю. Ти-тю…
Спеши, подруга. Гнездо уже готово. В самом царственном месте свил для тебя — в необломанном кусте черемухи, на островке, окруженном чистой полой водой, в которую загляделась даже старая, с щербиной луна.
— Зря, зря. Зря, зря… — дразнят своих соседей бессонные коростели.
Сколько их, далеких странников, вернулось пешком на родину свою! Из каких только мест не сошлись они сюда! На каждом болотце, на каждой луговой поляне, даже в низинных посевах только и слышны их голоса. Вся Приокская пойма в коростелиных криках, в хмельных соловьиных щелканьях.
Слушает их Иван Плахин, бередит душу думой своей. А рядом девчонка. Плечом к плечу. Сквозь руку слышно, как часто стучит ее сердце. Стук-стук. Стук-стук… О чем думает она? Может, о Ленинграде, об озаренной огнями улице, где жила? Что ей какие-то Лутоши и эти шальные соловьи? Привыкшего к городу трудно удержать в глуши. А я вот возьму и удержу. Не пущу. Не пущу, и баста.
Иван стукнул себя по колену, тронул девчонку за плечо.
— Ты вот что… Оставайся тут, в Лутошах. В хате нашей живи. Будь как хозяйка. Слышь?
Она промолчала. Только кивнула головой и еще ближе прильнула к плечу.
— А уедешь, — продолжал Плахин, — все одно найду. Где б ни была. А что накричал на станции… забудь. Сгоряча то. Лют я был на тебя. Дюже лют. А теперь вот… вишь, как все обернулось.
Он взял ее маленькую, легкую руку, зажал в своих ладонях.
— Вишь, как вышло. Ты извини. Красивых слов не знаю. Но прямо тебе скажу. И ты верь. Слышишь, верь! Все в душе, вот тут, перевернулось, как увидел тебя.
— А Тося? Вы же любите ее.
— Да, любил. Страшно любил. Но баста. Нет ее у меня. Все сгорело. Пепел. Лишь пепел остался. Одна лютость к ней. И ты, пожалуйста, не напоминай мне о ней. Никогда. Слышь?
— А если она сбежит от того? Узнает, что живой. И вот… — она потрогала у него на груди звенящие медали, — награды у вас.
Плахин разжал руки, вздохнул:
— Сомневаешься? Ну, что ж. Это неплохая вещь. Девчонке надо сомневаться, надо нас, чертей, проверять. Да только знай: душой не кривлю и сподманывать не собираюсь. Э, да что говорить…
Он вдруг вскочил, поднял ее на ноги, глянул с бесшабашной решимостью в испуганные, но покорные глаза.
— Идем!
— Куда?
— В Рязань. Расписываться пойдем. И кончено. И баста! В дом вернешься. Моей… На всю жизнь.
— Да куда ж мы?.. Ночь уже, Ваня… — И шепотом добавила: — Милы-й…
Пошатнулся Иван, как в дреме глаза закрыл. Счастье-то какое! Какое слово из девчонкиных уст! Ах, какая ж ты… рязаночка моя.
Он взял ее за плечи и крепко прижал к себе.
…Ночевали они в рыбацком шалаше на берегу Оки. До Лутош двадцать километров не дошли. И возвращаться в город не стали. Тут, у дубков, и распрощаться сговорились. Она домой. Он на станцию, чтоб сесть в один из эшелонов своей армии, как и было приказано.
Ночь выдалась теплая, сухменная. С заречья тянуло запахом парной земли, резанной для посадки картошки, зеленого лука и разнотравья.
Лена, свернувшись калачиком на плащ-палатке, подложив под щеку ладонь, скоро уснула. А Иван, сняв сапоги, ремень и расстегнув гимнастерку, сидел у ее изголовья, задумчиво курил.
Светлая радость охватила его. Сердце сладко замирало при одной лишь мысли, что рядом такая нежная, чудесная девчонка. Не ее ли милые глаза видел он там, в окопах, в сыпучих снегах, когда было особенно тяжело? Не ее ли мягкие, пышные волосы приснились однажды и потом долго не выходили из головы? Так вот оно какое, судьбой посланное счастье!