Вербы пробуждаются зимой(Роман)
Шрифт:
Одернув гимнастерку и поправив на груди начищенную «Славу», Степан подошел к распахнутому настежь окну и легонько постучал батогом о горшок герани:
— Аграфена Дмитриевна! С добрым утром вас.
В углу скрипнула кровать, белая штора раздвинулась, и из-за нее выглянула молодая женщина лет двадцати семи, в белой рубашке, обнажившей крепкое, загорелое плечо.
— Чего стучишь? Что тебе? — сердито спросила она грудным голосом.
— Почему не ходите на работу, пришел спросить.
— Нежусь. Подушку обнимаю четвертый день.
— Я вас всерьез!
— И я не в шутку. Ты Катрю обнимаешь, а я вот ее, — выхватила она из-под головы мокрую от слез подушку. — Гляди! Чего ж ты, бригадир!
Решетько пристыженно опустил глаза. Что скажешь этой молодой, в такую рань овдовевшей женщине? Чем утешишь горе ее? Ей бы сильными нежными руками обнимать мужа, ребенка, а она вот долгими ночами, который год уже, солит слезами эту подушку. Повернуться бы, уйти. А как же работа? Как с теми растрепанными и поникшими лозами винограда? Кто поднимет их, даст им жизнь? Нет, нельзя уходить. Чем-то облегчить горе женщины надо.
Степан подходит ближе к окну и, сделав вид, что последних укорных слов он вовсе не слыхал, пристально и ласково смотрит на Груню.
— Ну, что уставился? — не выдерживает взгляда Груня.
Решетько заламывает облинялую фронтовую ушанку:
— Да вот любуюсь вами. Эх, какие чудные косы! Пол-Европы прошел, а таких не видал.
Груня, сунув в зубы заколку, тихо улыбнулась:
— Да уж выдумал. Косы как косы.
— Э-э, не скажите, — потряс головой Решетько. — Это только мужчины могут ценить. Они-то знают в них толк. — И протянув руку, потрепал за кончик косы.
Груня, посветлев, шлепнула Решетько по шапке.
— Иди уж… Иди. Сейчас приду.
Она подходит к зеркалу и, становясь то одним боком, то другим, начинает впервые за много дней рассматривать свои редкие, издерганные расчесом, косы. А Степан Решетько уже разговаривает у калитки с другой вдовицей.
— Танечка! Золотко. Как ты похорошела! Морщинки разгладились, щечки порозовели. Вот что значит весна. Да что весна… Возраст-то у вас невестин.
— Женихов только черти съели, — улыбается польщенная бледнолицая и усталая Татьяна.
— Будут. Не все еще потеряно. Не все кавалеры с фронта вернулись. Ведь недаром и в песне поется… — Решетько умиленно закрывает глаза и артистически поет: — «Еще не вся черемуха к тебе в окошко брошена…»
— Черт, а не бригадир, — смеется Татьяна. — Ну как тут не пойти на работу?
В заросшем лопухами подворье грузная тетка Пелагея, подоткнув подол юбки, по-мужицки гахая, колет и никак не расколет сучкастое полено. Решетько подходит к ней, берет из рук топор.
— Дайте-ка. Попробуем.
Пелагея критически, через плечо, смотрит на маленького, хилого на вид Решетько:
— Где тебе. Еще поленом придавит.
— Маленек, да удаленек. Отойдите-ка…
Он вонзает топор в полено, плюет на ладони, растирает их, рывком вскидывает пудовое полено над головой и с силой бьет по колоде. Две половинки с треском разлетаются по двору.
За поленом разваливается еще и еще… Пелагея восхищенно качает головой:
— Ай да парень! Ай да муженек! Недаром Катря так держится за тебя. Ловкий, рыжий черт. — И тут же спрашивает в упор: — Зачем пришел? Говори!
— Знамо. На работу позвать.
Пелагея, чуть прищурив хитроватый глаз, изучающе смотрит на нового бригадира.
— А дровишек подбросишь?
— Привезем, Пелагеюшка, и наколем.
— Без обмана?
— А я разве кого обманул?
— Ты-то? Пока не было, а там кто вас знает. Тот демон, чтоб ему икалось, любил обещанками кормить. «Я тебе, Палагея, привезу. Лично доставлю». Пол-литра выжрет и был таков. Лишь лупает глазьми: «А я разве обещал?»
Решетько вскинул руку к шапке.
— Будьте покойны. Такого не будет. Слово фронтовика.
Из пятнадцати вдов на работу вышли пятнадцать. Даже злостная прогульщица Марья, которую давно вычеркнули из всех колхозных списков и присвоили титул спекулянтки первого разряда, и та явилась разодетая в цветной сарафан курортного сезона.
Когда все собрались на усадьбе под старыми тополями, Решетько построил женщин в шеренгу, рассчитал, как солдат, на первый, второй. Причем делал все это он в шутку, а исскучавшимся бабам такая веселая затея бригадира понравилась, и они, хохоча над своим неумением, охотно делали то, что он говорил.
Скомандовав «смирно!», Решетько важно, как главнокомандующий, прошелся вдоль строя и вскинул руку:
— Бабоньки! Солдаточки! Бойцы трудового фронта! Сегодня мы уходим в бой. В наступление на пустыри и дичары… В бой за наш солнечный крымский виноград!
— Войско маловато! — выкрикнула Татьяна. — Один взвод, и тот в юбках.
— Ничего, бабоньки. Не беда, — продолжал Решетько. — Суворов говорил: воюют не числом, а уменьем.
— Тракторов бы парочку еще.
— Будут и трактора. Дай заводы восстановим и новые построим. Жизнь-то какая пойдет!
— Доживем ли?
— Доживем, милушки. Непременно доживем. Мы голодом мореные и огнем прокаленные. Нам никакой черт не страшен.
Груня, глядя восхищенными глазами на Решетько, вздохнула:
— Вот демон-то. Мертвого на ноги подымет. — И громко сказала: — Да веди же. Веди…
Решетько дал команду. Женская бригада уходила в горы.
Др'eмна тишина в предлесье Крыма. Угрюмо молчаливы горы. Без устали греют они свои спины, и днем и ночью думают горькую думу. Им бы шуметь садами, дарить людям корзины груш, винограда, удивлять мир розами, а они, будто в насмешку, плодят лишь скудные травы да кусты колючего шиповника.
Никому не нужны были эти сохлые в рыжих подпалинах горы. Только изредка отдохнет на них усталый орел, да разве влюбленный парень уведет повыше девчонку, чтоб были видны звезды и расплесканный синевою безбрежный мир. Люди веками хлопотали у тех кусков земли, которые поближе к воде, а на те, что подальше, смотрели с боязнью. Но вот пришел черед и до них.
Степан Решетько скинул с плеч пиджак, положил на камень шапку, солдатский ремень и, взяв в руки мотыгу, обратился к покатой горе:
— А ну-ка, вставай! Хватит дремать, родная. — И со всего размаху вогнал мотыгу грунт.