Вербы пробуждаются зимой(Роман)
Шрифт:
Тарас Дыня только что произнес с чаркой в руке свою краткую речь, призвав будущих солдат не подкачать в учебе, блюсти мать победы — дисциплину, назубок знать технику, а коль надо будет — подсыпать всем чертям такого жару, чтоб на том свете тошно было. Его последние слова: «Пусть враг не думает на нашу землю ступить, будем его нещадно бить!» — призывники встретили криком «ура!», старики — одобрительными хлопками, и теперь, выпив по чарке, стали закусывать, повели разговоры.
Степан Решетько, хотя и не промах был выпить, на этот раз только пригубил рюмку и тут же поставил ее на стол. Это заметили призывники, и все разом насели на Степана, заставляя его выпить до дна. Кто-то из парией поставил перед ним налитый до краев граненый стакан.
— Штрафной! За первый отказ.
Степан демонстративно отодвинул стакан.
— Вы, ребята, на это зелье не тово… Не шибко зарьтесь. А лучше не пейте совсем. Ну его к шутам. От него, если хотите, все беды на земле. Сколько от пьяниц пожаров, крушений, увечий, сколько разбито сердец и семей! Сам бог ведь не сочтет.
— Враки! — выкрикнул парень в потрепанной кожаной куртке. — Водочка бодрость придает и смелость.
— Точно! — подтвердил Степан, не желая атаковать в лоб любителя спиртного. — Вот так и со мной было. Хотите расскажу?
— Хотим! Просим! — зашумела молодежь.
— Ну, так слушайте и мотайте на ус. Только чур не перебивать. Я страшно не люблю, когда перебивают. В армии за это по двое суток «губы» дают. Да. Малейшее пререкание — и получай сполна. На всю катушку. А как же! Ослушание — это тропка к преступлению, и потому ее отсекают враз. Поняли? Ну, а теперь о случае. Лет так пятнадцать — двадцать, когда я вот так же, как вы, в холостяках ходил, приглянулась мне в соседней деревне девушка одна. Этакая пташка веселая. Все поет, бывало, все поет… Ну, и приворожила меня, приголубила. Хожу я на свиданье к ней неделю, другую. Конфеты ношу, семечки. Все честь по чести. А тут, чую, другой у нее объявился. Тоже свататься хочет. Я на дыбы. Разбушевался, как океан. Дело до конфликта дошло. Ультиматум ей предъявил. «Решай, — говорю, — Фрося, он или я. Не доводи нас до смертоубийства». И что ж… Подумала, погадала она и говорит: «Будь на то моя воля, за обоих бы пошла. Уж дюже вы хороши. Но коль первый ты ко мне привязался, первым и будешь. Приходи сегодня, как стемнеет. Я тебя на крылечке обожду. А не придешь… дам согласие другому».
— Вот так любовь! — хихикнул чернобровый парень.
Степан погрозил пальцем и продолжал:
— Ну, дождался я сутемок, надел новый костюм и поскорей к шинкарке, прыти себе придать. Выпил один шкалик, другой… Мне бы, дураку, на этом и кончить, дорога-то неближняя, километров десять с гаком. Но куда там! Еще выдул шкалик для пущей храбрости. Другой в карман прихватил и за околицу. Прытко пошел, словно дьявол на крыльях меня понес. Куда и лужи делись, колдобины. А тут и деревня вскорости. Та же деревня, где Фрося моя живет. Те же знакомые амбарчики, садочки… Но что за оказия? Хаты той, убей гром, не узнаю. Сунусь туда — крыльцо не то. Поверну сюда — горожа другая. А тут еще собаки стервужные, чтоб им тошно было. Будто их черт всех разом с цепей спустил на меня. А в рваных штанах мне ни в каком разе в доме невесты появляться нельзя. Выломал я, значит, кол и двинулся напропалую. Иду по улице и возле каждой хаты тихонько окликаю: «Фрося! Ягодка моя… Ты где?» Молчит моя Фрося. Не отвечает. И спросить у людей не могу, потому как только и знал, что ее Фросей зовут. Что делать? Как разыскать невесту? Сел на бревна, волосы рву на себе. А потом вдруг в голову стукнуло. Дурья башка! Да у Фроси ж на князьке крыльца петушок из железа. Тут тебе и искать нечего. Лезай туда, и, коль он там, получай свою Фросю. Я под навес. Лестницы нет. Под руку старая борона подвернулась. Взвалил ее на спину и к крыльцу. Быстренько так слазил, общупал — нет петуха. Значит, не Фросина хата.
— Как же вы лазили? — спросил один из парней. — Вы же были совсем пьяны.
— Э, брат. Я перед тем трижды голову в роднике мочил. А так бы, конечно, я не лазок. Да слушай дальше. Иду я с бороной к другому крыльцу, а на нем крыша, чтоб ее черти ломали, щеповая и вся в гвоздях. Рукой негде ухватиться. Так и вонзаются в пальцы. И штаны, чую, трещат. Но что делать? Не терять же Фросю из-за штанов. Набрался я терпения, лезу. Выше… Выше. За князек уже пальцами уцепился. И вдруг, чую, калитка скрипнула подо мной. Баба вышла по нужде. Но, думаю, сейчас минуту постоит и уйдет. Ан нет. Стоит баба и ни в какую. Ей-то что. Стой себе. А мне без движения никак нельзя. Я на весу распластан, как Иисус Христос. Ну, держался я, держался и грохнулся задом вниз. На бабу прямо угодил.
— На бабу?
— Да. Она: «Караул! Воры!» А я через забор да в коноплю. Сижу, бока ощупываю, дырки на штанах считаю. Как быть? По князькам теперь я не лазок, конечно. В паху колет и руки в крови. И тут пришла мне на память еще одна примета. Стояки-то на крыльце у Фроси резные!
— От чудные! — всплеснул руками чернобровый. — Что ж вы сразу не сообразили?
— Э-э, парень! Разве спьяну сообразишь. Скажи спасибо, что про это вспомнил. Кинулся я как угорелый к избам и ну стояки на крыльцах облапывать. Один, другой, третий, и бац тебе — резьба! Знакомая резьба с завитушками. Сердце мое так и екнуло. От радости дыханье сперло. Обхватил я стояк и ну целовать завитушку. А потом к окошку кинулся, где Фрося спала. Стучу ей тихонечко и шепчу: дескать, выходи. Это я пришел. Твой Степаша. Ну, окно отворилось и мужская голова как рявкнет: «Какую Фросю, баранья башка?» — «Вашу Фросю. Дочь вашу, — отвечаю. — Она невеста моя. Я ее жених». Покачал он головой и уже тихонько, ласково говорит: «Снял бы я тебе штаны, милейший жених, да вжарил крапивой. Ну да шут с тобой. До утра проспишься». — И захлопнул окно. А я в пузырь. Опять стучу и уже не пальчиком, а кулаками. За что оскорбили, мол?
У нас с Фросей уговор насчет свадьбы был, и если мы поженимся, то вы, тестек дорогой, еще попомните. Я вам отплачу за этот черствый прием. Вижу, сжалился тесть. Сенцы открыл, меня в хату зазывает и прямо к столу: «Добро пожаловать, милый зятек. Значит, к Фросе пришел?» — «Точно так, — отвечаю. — Жить без нее не могу. Отдайте мне в жены ее. Век буду благодарен». — «С радостью, — говорит, — отдал бы, но не могу». — «Как не можете? Почему?» — «А потому, милейший, что ни у меня, ни во всей нашей деревне Фроси и в помине нет». — «Как нет? — вскочил я. — Что же ее, черти вместе с красотою съели?» — «Никто ее не ел. Просто ты, басурман, попал не в ту деревню».
— Как не в ту? — грянули голоса.
— А вот так, ребятки. Большаки я спьяну перепутал. Вместо Васильевки в Соколовку попал.
— В Соколовку? — встрепенулась курносая девчонка, сидевшая с чернобровым.
— Точно. Прямо туда и угодил.
— А как же Фрося?
— Фрося, — усмехнулся Решетько. — Эх, хлопцы! Да какая же дура за пьяницу пойдет?
— Но вы же не пьете?
— Это уже в армии выбили дурь из головы. Отрезвили. Вот и вам, ребята, без пяти минут солдаты, мой строгий наказ: спиртного ни на зуб. Иначе могу предсказать, что вас ждет. Шофера — кювет и поломанные ребра. Танкиста — волчья яма или болванка в бок. Стрелка — трясучка рук и несраженные мишени. Сапера — смерть или костыли. — Степан взглянул на притихших девушек, подморгнул им. — И во всех случаях, конечно, стопроцентная потеря синеглазых и курносых. Нет им расчета с пропахшими водкой дружить. Трезвых хлопцев непочатый край. Так, что ль, глазастые?
— Так! Верно, Степан Назарыч! — дружно отозвались девушки.
Мальчишки-школьники, вволю насластившись сдобами, конфетами, пирожками с медом, лениво отвалили от столов, не торопясь, поснимали с яблонь луженые закатным солнцем трубы, деловито, как заправские музыканты, стали на лужайке в ряд. Большеухий Ленька — дирижер поднялся на тельпух, взмахнул прутком, и оркестр нестройно, хрипло грянул что-то похожее на солдатский вальс.
Призывники, увлекая своих любимых, поспешили на лужайку. Невыпитые бутылки одна за другой перешагнули на соседний стол к пожилым.
Говорят, что есть в армии люди, которые с необыкновенной легкостью покидают свою часть и перекочевывают в другую, тут же позабыв и благословенные места, и своих старых друзей.
Что ж, может, такие где-то и есть, но для полковника Бугрова покидать дивизию, где он прослужил двенадцать послевоенных лет, было мучительно тяжело, хотя и знал он, что на новом месте его ждет высокая должность и больше всяких житейских удобств. Сейчас как-то по-особому воспринимался и этот захолустный городок, и скупая, богом обиженная природа вокруг него, и почернелые от солнца люди, живущие в нем. Странно было представить, что, может, уже не придется шагать вот так ранним утром по этим булыжным мостовым, не доведется видеть вот этого чумазого старика, развозящего по улицам на ишаке грохочущую бочку и выкрикивающего «Гей, керосин!», не посчастливится больше любоваться горами, синеющими на горизонте, и вдыхать на ранних зорях их свежий, с привкусом цветов и снега воздух.
Всякое бывает. Закружит тебя житейская завируха, и рад бы куда-то съездить, вспомнить былое, но нет… Летят дни, уходят годы, а ты так и не едешь, пребываешь в щемящих душу мечтах.
…Военный городок, куда привела Бугрова узкая, с каменным забором улочка, еще спал, готовый вот-вот всколыхнуться и загудеть от топота тысяч сапог. Только у ворот КПП лениво шаркал метлой дневальный, да у навеса, где стояли пушки, звучно мерил бетон часовой. Цок, цок, цок — позвякивали подковки на его каблуках, и полковнику вдруг показалось, что это часы времени отсчитывают ему, Бугрову, последние минуты пребывания в этом южном городке.