Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Не нужно больше о нем… Я помнила твои слова: за все надо платить. Я тогда не понимала. Он платит тяжко.

Тищенко посмотрел на нее настороженно, ему показалось, что она сказала это с сочувствием. Но в тот же миг успокоился.

— Ты не думай, — сказала Ирина поспешно, — это меня почти не волнует. То, что я потеряла, потеряла давно. Я потому потянулась к Ирше, что поверила в него. Он хотел взойти на вершину, красивую вершину. Взойти, опередив или столкнув с тропы других. — Она все-таки разволновалась, растревожилась, минувшее прошло сквозь сердце стрелой. — Это я теперь такая умная. Хотел красоту взять силой. А по какому праву? Кто сказал, что она только для него? А тогда… я видела в нем необыкновенного человека. Нового. Ты прости… Вы, те, что вернулись с войны, были для нас, по крайней мере для меня, словно бы в ореоле. С вами прошлое. А здесь будущее. Новый человек. Умный, тонкий. Сейчас именно век таких людей. В двадцать лет им уже открывается мир, законы природы. Но не законы души… В собственной душе… В своей душе нет веры… в людей, в красоту. Вера только в себя. Ты понимаешь… — Ирина тряхнула головой, будто прогоняя надоевшие воспоминания. — Как редко встречаются люди добрые, сочувствующие. А именно на них и держится мир… Я это поняла потом. Впрочем, давай поговорим о другом.

Но Василий Васильевич шел напрямик.

— Ты живешь одна?

— Нет. С сыном.

— От… него?

Ирина наклонила голову.

— А где он?

— У соседей, он сейчас прибежит. Гуляет с подружкой. Помнишь соседку нашу?

Посмотрела на будильник за дверцами буфета (чтобы по утрам громко не звенел) — и в глазах вспыхнула тревога. И что-то радостное, светлое, как солнечный зайчик, мелькнуло и погасло. В великую реку жизни, куда меж чистых потоков вливаются и ручьи из болот, в великую реку жизни ворвался еще один родничок, близкий, дорогой.

Теперь она жила тревогами о сыне. Может, еще и оттого, что рос болезненным, впечатлительным, засыпал лишь тогда, когда она ложилась рядом. Это было настоящей бедой, ведь нужно было и постирать и сварить что-то на завтра. Даже после того, как он засыпал, не могла выйти из комнаты — сразу просыпался и начинал плакать. Тревоги начались с первых месяцев, а может, еще раньше, — когда носила его под сердцем и не могла уснуть, сидела у окна и ждала, как спасения от одиночества, машину на улице или случайного прохожего. И незнакомых людей Игорек дичился. Посмотрит на кого-нибудь — и начинает плакать, и уже не успокоить его ничем. Подумала о том, как он встретит Тищенко, и разволновалась. Ей хотелось, чтобы он понравился мальчику. Но может и испугаться. Тищенко такой крупный, и голова вся в густой седине. А глаза… глаза добрые. И губы будто у большого ребенка.

— Расскажи, как ты живешь?

— Живу. Строю, — сказал нехотя. — Зарабатываю на хлеб. Ботинки шить не умею, косу тоже не могу отбить. Вот и леплю… Пока есть спрос на товар. Ну… на мой пока еще есть. Понимаешь, там город особенный. Ты на планах даже не видела? Море-водохранилище охватывает его полукольцом. Вот я и запроектировал, чтобы по всему полукольцу были сходы к морю. А от них улицы, обсаженные тополями. Если посмотришь из центра, кажется, будто лучи летят к морю. Ощущение такое, что тебя ничто не останавливает… К тому же в городе все новое. Молодые деревья. Малые дети. Колоссально! Понимаешь, — он заметил, что увлекся, и сник, и понял, что, как всегда, рассказал не так, как надо и как было на самом деле. Потому что на самом деле… На самом деле были трудные дни. Начинал все с нуля. Носил в сердце обиду, горечь, душу разъедала ржавчина воспоминаний, считал жизнь конченой. Правда, были сладкие минуты труда. Такие сладкие, что лучше не знал. Он тогда противостоял не только Майдану, Ирше, Вечирко, но и словно бы всему свету (хотя знал, что свету на него наплевать, тот и не помнит о нем), и боролся с ними, и творил, творил. В городе его уважают, это правда. Он работал как одержимый, и его, можно сказать, носили на руках. И никто не догадывался о его душевной ране, и даже было немало женщин, которые… Но он и всех женщин зачислил в лагерь противника. Он прожил тяжкие годы (одинокие вечера, когда тоска хватает за сердце, утренние часы бессонницы, и белое пламя потолка, и сигареты, и боль под левой лопаткой), но и по-сумасшедшему, по-молодому напряженные. Он не создал шедевров, подобных Парфенону, но построил много жилых домов, культурных учреждений, и других нужных людям зданий. Кто ж он такой? Посредственность? Редкий талант? Нет, редкий талант — это что-то не то… В его жизни очень многое зависело от случайностей. Мог поступить в другой вуз… могли остановить неудачи… Нет, неудачи не смогли бы его остановить. Впрочем, если откровенно: он достиг многого, а мог не сделать ничего. Случилось так, что совершил самое заметное в минуту окрыленности и отчаяния. Конечно, если бы жил для себя, то есть для нее, не был бы ослеплен работой, то, наверное, не потерял бы ее и не сидел бы сейчас с опущенными руками. Все эти годы думал не о себе, а о других. О крышах для многих влюбленных, о свете для них.

Видно, иначе и не мог прожить. Такой уж у него замес.

От отца с матерью, от школы, от всего того, что по зернышку откладывалось в сердце и что мы называем Отечеством. Здесь все верно. Это тоже счастье. Вот только с Ириной не сложилось.

— Кто-то мне сказал: тебя и там прозвали Кампанеллой.

Он улыбнулся.

— Называют. Такое совпадение… Мне предложили разработать проект солнечного дома. — Он снова задумался. — Когда мне вручали первую награду, сказали, чтобы подготовился к выступлению. Я написал… на десяти страницах. А вышел… скомкал эти листки и заплакал. Заплакал — и все. Ты понимаешь? Это не сентиментальность. Это была моя лучшая речь. У меня и сейчас где-то вот тут, — показал на грудь, — слезы. И я не стыжусь. Я понимаю, как много потеряно. Того не вернуть. Но и выстрадано… Я хочу о себе… Страдания обязательно окупятся радостью. До конца я это понял сейчас, по дороге к тебе. Я прошу… поедем со мной. Подожди, — остановил ее. — Мне трудно высказать все. Я не скажу, что и у меня в душе только радуга. Что там не перегорело. Но и не перержавели все опоры. Вот приехал к тебе и почувствовал, что мы сможем быть счастливы.

Она тоже смотрела с волнением, но глаза ее были печальны. Они не были похожи на глаза прежней Ирины, только он не замечал этого. Прежнюю наивность испил опыт, она словно прислушивалась к себе, старалась что-то сдвинуть — и не могла. Горькая мудрость лежала в уголках ее красивого, чуткого рта, выдавала такую же горькую мудрость души.

— Ты живешь минутой, Василий. И эта минута счастливая. Великодушная и счастливая. Великодушной она может быть долго… Возможно, и до конца… А счастливой… Время нельзя зачеркнуть, сжечь… забыть. Моему сыну скоро исполнится семь.

— Он станет моим сыном. Я никогда не напомню, ни одним жестом, ни одним словом… Я понимаю. Я смогу!

— Вот видишь, ты хочешь возвеличиться этим.

— Я полюблю! — почти крикнул он. — Неужели я такой плохой?

— Ты хороший. Ты очень хороший, — сказала она проникновенно. — Лучше тебя я никого не знала… Но… ты просто не знаешь, как я изменилась. Не можешь понять. А я — тебе объяснить. Я совсем не та. Ты жил, ты знал другого человека. И это, к сожалению, правда. Что-то тут… Видишь, как холодно я объясняю. Как бы тебе… У нас не будет счастья. Оно тоже стареет или изнашивается. Опять не то. Я все время буду думать… буду думать… что ты терпишь, страдаешь. Подожди, подожди… Но в том-то и дело, что твое великодушие, твои порывы я восприму как насилие. Мы всегда чиним над собой насилие, оттого и страдаем, но иначе мы не были бы людьми. Впрочем, я сама… Горечь, оставшаяся от Сергея, отравила все. Она просочилась в саму жизнь, в сердце. В память… Я так верила ему. Проклятие памяти… Это очень страшно. Я не смогу сжечь в душе, что там осело. Я буду все время помнить свою вину.

— Ее не было. Ошиблось твое сердце, — сказал он почти растерянно.

— Вот именно. И это единственная ошибка, которую нельзя исправить.

— Однако же ты ждала меня! — вдруг закричал он, крикнул отчаянно, потому что не был уверен в этом до конца.

— Ждала. Мне так хотелось просто… посмотреть на тебя. Трудно жить, если не можешь кому-нибудь поверять свои мысли, свою душу. Представлять, что хоть кто-то смотрит на тебя. Ты не смейся.

— Я не смеюсь.

— Я стала… самостоятельной. Недоверчивой, но самостоятельной. Меня сейчас нелегко обидеть. И все равно… Когда вспоминаю наши первые годы… К сожалению, то время повториться не может.

— Это же глупость, — обиделся Тищенко. — Ты думаешь, о чем говоришь? Ты еще молодая женщина. Тебе жить!

— А с чего ты взял, что я не живу? Живу. И не так уж плохо.

— Разве это жизнь? Ты совсем одна.

— Ты опять ошибаешься. Я жила… не помню, кто сказал: даже в страданиях есть свое наслаждение. А у меня были не только страдания. И у тебя тоже… Прости… Вон сколько ты понастроил. Это же такое счастье. Это же жизнь. Просто очень много прошло времени. Как пишут медики, изменения стали необратимыми. Если бы мы снова сошлись, ты бы в этом убедился. Это… как родиться второй раз. Ну как бы тебе… Сейчас бы я через Днепр не поплыла. А ты поплыл бы. Я вижу.

— За тобой.

— За кем бы ни было. Кого любишь, кто попросит твоей помощи. Я не знаю никого другого, кто бы поплыл через столько лет. Ты и тогда мог бы не доплыть, но это не имело значения. Не сердись, Василий, я все это чувствую, помню. Оно тут, тут. Именно поэтому мне было бы еще тяжелее. Я не имею на тебя права. И горше всего, что буду сознавать это всегда. — Она подошла к нему, хотела погладить его волосы, не решилась. — Снегу навеяло… Это и из-за меня. Все-таки прости, если можешь. Как человек человека. Этот твой приезд — самый счастливый час в моей жизни. Ты — единственный человек, в котором была уверена. В целом мире. И это так много. Это тоже поддерживало меня. Правда, немного странно? В детстве меня поддерживали на свете Овод, Робинзон… А потом я узнала, что их не было. Но были Перовская, Кибальчич, Шевченко… Эти люди где-то там… Словно боги на Олимпе… Ты будешь писать мне?

Василий Васильевич молчал.

— Я когда-нибудь приеду в твой город. Полюбуюсь твоими сходами. Покажу их сыну. Я хотела бы, чтобы сын был такой, как ты. — Минуту подумала и сдвинула брови. — Хотела бы и не хотела. Иногда мне становится страшно за него. Если он будет, как Сергей? Говорят, что почти все заложено в генах. Ведь и ты тоже несчастливый… Не хмурься, если можешь. — Все-таки дотронулась до его седины.

— Попробую, — грустно улыбнулся Тищенко.

— Как жалко, что мы не строили нового города, когда были вместе, — сказала, думая о чем-то своем, глубоком и печальном. — Мы тогда имели бы вечное воспоминание о нашей любви.

Поделиться с друзьями: