Вернон Господи Литтл. Комедия XXI века в присутствии смерти
Шрифт:
– Что?
– Ну, спросить насчет работы. Зеб Харрис, вон, даже грузовик себе купил!
– Я не об этом. К тому же, видишь ли, у Зебова папаши собственный магазин.
– Я в том смысле, что поскольку ты теперь единственный мужчина в доме, то мне кажется, что я могу на тебя рассчитывать. Все ребята уже нашли себе работу.
– Какие именно ребята, ма, ну, просто для примера?
– Ну – Рэнди. И Эрик.
– Рэнди и Эрик умерли.
– Вернон Грегори, я всего лишь навсего хочу сказать, что если ты считаешь себя достаточно взрослым, то тебе давно пора взяться за ум и понять, как устроен мир. Пора стать мужчиной.
– Вот именно.
– И нечего тут умничать, просто перед людьми неудобно. А то опять все кончится, как в прошлый раз, когда я нашла те самые трусики.
У Дойчмана под покрывалом дергается рука.
– Т-твою мать! Мама!
– Давай, давай, ругайся на мать, ругайся.
– Я не ругаюсь!
– Господи боже мой, если бы только твой отец все вот это видел…
– А вот и Вейн, – говорит парикмахер.
Я штопором выкручиваюсь из кресла, стаскивая на ходу, через голову, покрывало.
– Давай, давай, Вернон, продолжай в том же духе, унижай свою мать после всего, что мне пришлось пережить.
Да пошла ты на хуй. Я пинком распахиваю дверь-сетку и вываливаюсь на солнышко. Солнечные зайчики от капота фургона из графства Смит скачут между ног у марширующего оркестра. Может, Мученио это вам и хихоньки, но с ребятами из графства Смит лучше не связываться. В графстве Смит есть даже бронированные грузовики для переброски личного состава, это вам не хер собачий. Тромбоны плюются солнечным сиянием, в полированных боках фанфар отражается Вернон Литтл: он прикидывается ветошкой, съеживается и утекает в кусты, вверх по склону, за домом.
Горячая трава хлещет по лицу, пока я карабкаюсь вверх по склону; кузнечики буравят воздух во всех направлениях, но пыль настолько разомлела на солнышке, что подниматься не желает. Над моим пустым, отчаявшимся телом маячит в небе одинокое облачко. Неужели вы думаете, что моя старушка мама побежит за мной следом? Щас. Она останется, чтобы выложить ребятам все говно, какое только есть у нес в запасе на мой счет, так, чтобы в следующий раз, когда мы встретимся на улице, на лице у них играла мудрая, все понимающая улыбка. Теблядьсамыетрусики.
И какие там, на хуй, наркотики. У Хесуса в жизни не было столько денег, чтобы покупать наркотики. Ёбаный Мухосранск. Если верить науке, в этом городе должно быть в общей сложности десять сквиллионов серых клеток, но если тебе еще нет двадцати одного года и тебя стошнит прилюдно, здешний народец общими усилиями родит две мысли максимум: значит, либо ты обдолбанный, либо залетел. Ёб твою мать, какое блядство. Надо рыть отсюда, куда глаза глядят. Жизнь проста, когда я злой. Я просто знаю, что надо делать, иду, блядь, и делаю. Трусики, блядь.
Вот еще, послушайте, что я знаю: у любителей повертеть ножами, вроде моей матушки, в жизни, кроме сна, есть одно-единственное главное занятие. Они плетут из говна большие такие, влажно поблескивающие сети. Как пауки. Нет, правда. Сколько ни есть во вселенной слов, словечек и словишек, они любое мигом переадресуют аккурат тебе в спину. Так что в конце концов уже не важно, что ты говоришь, ты просто чувствуешь каждое слово сквозь лезвие. Типа: «Глянь, вот это машина!» – «Ага, того самого же цвета, что свитер, который ты порвал на рождественском празднике, помнишь?» Я уже давно успел усвоить, что родители всегда одерживают верх потому, что с самого твоего рождения собирают базу данных, в которую заносят каждую сделанную тобой дрянь или глупость, и в любой момент готовы пустить ее в дело. Глазом моргнуть не успеешь, а тебя уже срезали, как миленького; только подумаешь, чем бы таким в них запустить, глядь, а тебя уже возят лицом по асфальту.
А когда им нечего делать, они ебут тебя просто от нечего делать. Чтобы глянец не тускнел.
Я останавливаюсь как вкопанный. Из-за поворота, скрипя на ходу, выкатывается нечто. Красный фургон, от которого вниз по склону вихрем катятся завиточки сизого дыма. Я, как старый маразматик, который не помнит, чего ему лучше не делать и с кем ему лучше не связываться, киваю головой на слово, написанное на моей отчаянно красной футболке. «Опа-на», – издалека читает Лалли. Он притормаживает со скрежетом и ладонью выдавливает вниз боковое стекло с электроподъемником. Механизм тикает в ускоренном темпе, ровнехонько совпадая с ритмом моего собственного сердца: тик-тик-тик.
– А, командир!
Я машу ему рукой с таким выражением на лице, как будто продаю холодильники в «Мини-Марте» или еще того хуже. Надо было бы сбросить дурь прямо здесь же, на месте, но собаки слишком близко. Учуют, суки. К тому же я вообще по жизни человек не настолько решительный, по крайней мере в тех случаях, когда злость уже испарилась, а проблем полны штаны. Меня это просто убивает. Нужно быть Ван Даммом, чтобы сбрасывать наркоту прямо здесь и сейчас.
Лалли смотрит мне в глаза.
– Видал вон тех копов? Они прямиком с твоего домашнего адреса. Давай садись.
По полу перекатываются пузырьки с женьшенем, а мы – огородами-огородами – едем домой.
– А где остальная часть твоей головы? – Лалли смотрится в зеркало заднего вида и приглаживает брови. Это зеркальце у него явно не для того, чтобы смотреть на дорогу.
– Не спрашивай.
– Ты куда-то намылился?
– В Суринам.
Он смеется.
– А как ты сюда-то добрался? Я не слышал утром, чтобы от дома отъезжала машина…
– Мы пешком пришли.
Надо было сказать, что матушкина машина в мастерской. Вот только она не в мастерской. Она ушла на покупку нового ковра для гостиной, того самого, об который Брэд вытирает пальцы.
– А как ты думаешь, что нужно этим копам?
– Меня обшманать.
– Ц-ц. – Лалли качает головой. – Час от часу не легче. Послушай моего совета: я мог бы к концу дня сделать репортаж, а к вечеру он был бы уже в эфире Верн! Мне кажется, настало время рассказать, как все было на самом деле. Твою истинную, настоящую историю.
– Может, оно и так, – говорю я и стараюсь посильнее растечься по сиденью. И чувствую, что Лалли внимательно за мной наблюдает.
– Тебе не нужно будет даже появляться в кадре, картинку я сделаю. Друзья, родные. Камера на товьсь, командир. Только свистни.
Я слышу, что говорит Лалли, но молчу. Больше всего на свете мне хочется, чтобы Мэрион Кастетт рассказал свою историю. Он знает, что я чист, он там был. Это же уму непостижимо, я, значит, верчусь, как карась на сковородке, при том, что у меня и без того есть о чем подумать, семейные тайны и все такое, а он где-то прохлаждается и имеет, падаль, право хранить молчание. В смысле, ему– то что скрывать?