Верность сердцу и верность судьбе. Жизнь и время Ильи Эренбурга
Шрифт:
Киевская схватка со смертью не была у Эренбурга за гражданскую войну последней. На пути в Крым его ждало не меньше опасностей, чем во время погрома в Киеве. До Харькова поезд тащился неделю — в нормальных условиях поездка занимала десять часов. Белые офицеры и казаки то и дело останавливали поезд: выискивали комиссаров и евреев. На одной из таких остановок в теплушку ворвались трое казаков с криком: «Жиды, выходи!». Никто не двинулся с места. Казаки схватили друга Эренбурга, художника Исаака Рабиновича — у него была семитская внешность — и выбросили его из поезда. Затем принялись проверять документы; проверка шла медленно: только один из казаков умел читать. Эренбург оцепенел от ужаса. «Он стоял, держа в руках документы, дожидаясь своей очереди», — вспоминала Ядвига Соммер [128] . В конце концов, выяснилось, что казаки, желая ехать этим поездом, просто освобождали себе место. Им немедленно очистили часть теплушки, и Исааку Рабиновичу разрешили вернуться. На этот раз, по крайней мере, казаки никого не собирались расстреливать.
128
Текст сноски неизвестен, в главе 3 дважды дана сноска 39.
Эренбург и Любовь Михайловна задержались в Харькове на три недели, их спутники двинулись дальше на юг — до Ростова. В Харькове Эренбург навестил отца. В годы, предшествовавшие революции, Григорий Григорьевич стал в Москве маклером по продаже недвижимости; с его участием состоялась последняя перепродажа гостиницы «Метрополь», которая потом была реквизирована революционным правительством. О дальнейшей судьбе отца Эренбурга мало что известно, разве только дата смерти — он умер в Харькове 26 марта 1921 года. Сын о нем почти забыл. Во время пребывания в Харькове Илья Эренбург продолжал писать, посылая очерки в «Киевскую жизнь», читал лекции об искусстве и поэзии, даже пытался поставить пьесу. В конце ноября он вместе с Любовью Михайловной выехал из Харькова в Ростов, где их дожидались друзья. В Ростове Эренбург так же, как и в Киеве, выступал против большевиков и писал о них с такой яростью, что редактор местной газеты счел необходимым «смягчить [его] кровавый ура-патриотизм» [129] . Из Ростова Эренбурги, Ядвига и братья Мандельштамы доехали поездом до Мариуполя, а оттуда пароходом через Азовское море и Черное море добрались до Феодосии. «Мы ехали добрый (нет, недобрый) месяц, зарывались в темные углы теплушек, валялись в трюме пароходов, среди больных сыпняком, которые бредили и умирали, лежали густо обсыпанные вшами. Снова и снова раздавался монотонный крик: „А кто здесь пархатый?“» [130]
129
Попов В. В., Фрезинский Б. Я. Илья Эренбург. Хроника… Op. cit. С. 174, 176.
130
ЛГЖ. Т. 1. С. 298.
На пароходе, плывшем из Мариуполя в Феодосию, на Эренбурга напал пьяный казак, угрожая «крестить» его в море. Они боролись на палубе и неминуемо, как считал Эренбург, оказались бы в ледяной воде; но Ядвига, услышавшая крики Эренбурга о помощи, подняла на ноги белого офицера, еврея, который выскочил из кубрика, размахивая револьвером, и спас Эренбурга от гибели.
Илья Лазаревич — двоюродный брат Эренбурга — оказался не столь удачлив. После февральской революции он также вернулся из Европы в Россию. До 1918 года жил в Киеве, где ему, художнику, нашлась работа: он преподавал, писал декорации и создавал театральные костюмы. Будучи активным меньшевиком, он, тем не менее, в июле 1919 г. пошел в Красную армию. «Наша партия мобилизована, — писал он жене в Женеву, — даже несмотря на то, что наш Центральный Комитет сидит в тюрьме» [131] . Более года о нем ничего не было известно и семья считала его погибшим; хотя какое-то время он жил в Александровске (ныне Запорожье), городе на юге Украины. В августе белые вплотную подошли к Александровску; Илья Лазаревич попал в число эвакуируемых и выехал из города. Однако жить ему оставалось недолго. Поезд окружили казаки. Они знали, что он еврей, допросили его и увели; трупа Ильи Лазаревича его товарищи не нашли, живым его больше никто не увидел.
131
Hoover Institution Archives. В. J. Nicolaevsky Collection, box 244, folder 2.
В Крыму
В Коктебеле Эренбург провел девять трудных месяцев. Он прибыл туда в середине зимы — раздетый, голодный и вряд ли с какой-то суммой денег. Приходилось бродить по пляжу, собирая выброшенные морем куски дерева, чтобы топить печурку. Когда однажды он в песке нашел дохлую чайку, она была сварена и съедена. Любовь Михайловна продавала кольца и брошки, которые при отъезде из Киева сунула ей мать. Эренбург продолжал писать, но продать стихи и очерки в Крыму было некому.
Ядвига нашла работу воспитательницы за жилье и стол в Феодосии, в восемнадцати километрах от Коктебеля. Эренбург требовал, чтобы по воскресеньям она приходила в Коктебель, и каждое воскресенье после обеда она шла пешком к дому Волошина, пока Эренбург не придумал способ получше, как им содержать себя.
С помощью Ядвиги он открыл детскую площадку для крестьянских детей, надеясь брать с их родителей плату натурой. Детям читали рассказы и стихи, репетировали с ними пьесу, занимались лепкой. Коктебельские крестьяне были прижимисты и подозрительны. Точная договоренность отсутствовала, и Эренбург получал за труды когда бутылку молока, когда пяток яиц. Он почти всегда ходил голодный, а его воспитанники, словно дразня его, у него на глазах уплетали пироги и сало. Площадка просуществовала всего несколько месяцев, потому что родители, разжигаемые местным попом, испугались вылепленных детьми фигурок. Такому мог научить только жид и большевик!
Вдобавок к нужде и голоду Любовь Михайловна заболела сыпным тифом. У Эренбурга, страдавшего болезнью сердца, не хватало сил ухаживать за ней. Обязанность сиделки взяла на себя Ядвига: она была моложе и крепче. Долгими ночами она дежурила около лежавшей в полусознании Любови Михайловны, а днем готовила еду. Тогда в Коктебеле еще жили Осип Мандельштам и его брат Александр — Надежда Хазина оставалась в Киеве. Чтобы сделать Любови Михайловне инъекцию, понадобился шприц, и Александр поехал верхом в Феодосию. Эренбург пошел доставать спирт — стерилизовать иглу. Он обратился к родителям своих учеников, но те, обозвав его пьяницей, ему отказали. В одну из ночей у Любови Михайловны пропал пульс; Эренбург, уже ни на что не надеясь, все же заставил впрыснуть ей стрихнин, и это поддержало сердце. Любовь Михайловна справилась с болезнью, но остальных ее сыпняк физически и духовно до крайности истощил. Ядвига впала в депрессию и однажды ночью даже попыталась покончить с собой — бросилась в море; спас ее Волошин, вовремя вытащив на берег.
Крым не оказался тем мирным убежищем, на которое рассчитывал Эренбург. Хотя в начале 1920 года деникинцы были на Украине разбиты, у белых в Крыму оставалась армия под началом Петра Врангеля. Эренбург присутствовал при обыске, учиненном белыми офицерами в доме Волошина. В Феодосии арестовали Мандельштама, обвинив в революционной деятельности. Узнав о его аресте, Эренбург обратился к Волошину с просьбой поехать в Феодосию и вызволить Мандельштама. «Его скоро выпустили, — вспоминал впоследствии Эренбург, — но это было лотереей — могли расстрелять.» [132]
132
ЛГЖ. T. 1. C. 307.
Постепенно Эренбург начал пересматривать свою оценку происшедшего в стране переворота. Три года он клял революцию в своих стихах и статьях, отвергая ее как катастрофу, единственное значение которой — в принесенных ею огромных разрушениях. Его «страшили бессмысленные жертвы и свирепость расправ», но в Коктебеле он начал рассматривать хаос и насилие в новом свете [133] . Какое-то время он полагал, что белые способны остановить большевиков и восстановить в стране порядок, но после киевских погромов его вера в правоту их дела рухнула. Он понял, что как альтернатива большевикам они безнадежны, что победы им не одержать и что Россия не станет прежней.
133
Ibid.
В Коктебеле к Эренбургу и Волошину присоединился Сергей Эфрон, муж Марины Цветаевой. Он сражался на стороне белых (потом он в них разочаровался). Эфрон был непосредственным свидетелем чинимых ими зверств, и его рассказы оказали решающее воздействие на Эренбурга. Пережитое, которым Эфрон делился с коктебельцами, по воспоминаниям Ядвиги Соммер, слушали часами:
«Он [Эфрон — Дж. Р.] сидел с И. Г. возле стола, а мы с Любой в другом конце комнаты расположились на кровати, вытянув ноги и опершись о стену. Эфрон рассказывал несколько часов о белой армии, о страшном ее разложении, о жестоком обращении с пленными красноармейцами, приводил множество фактов <…> Чувствовалось, что все его мировоззрение рушилось, что человек опустошен и не знает, как будет жить дальше.» [134]
134
Соммер Я. И. Записки. Op. cit. С. 145–146.
Коктебельские разговоры с Осипом Мандельштамом также влияли на образ мыслей Эренбурга. Мандельштам помог ему понять, что революция неизбежно влечет за собой важнейшие перемены. Как писал вскоре после Эренбург:
«Поэты встретили русскую революцию вскриками, кликушескими слезами, плачем, восторженным беснованием, проклятьями. Но Мандельштам — бедный Мандельштам, который никогда не пьет сырой воды и, проходя мимо участка-комиссариата, переходит на другую сторону — один понял пафос событий. Мужи глаголили, а маленький хлопотун, завсегдатай петербургских и других кофеен, постигнув масштаб происходящего, величие истории, творимой после Баха и готики, прославил безумье современности: „Ну что ж! Попробуем огромный, неуклюжий, скрипучий поворот руля!“» [135]
135
Эренбург И. Г. Портреты русских поэтов. Берлин, 1922. С. 104–105.
Эренбург меньше всего имел в виду, будто Мандельштам приветствовал Октябрьскую революцию; скорее хотел сказать, что тот разъяснил ему, как бессмысленно обличать революцию неистовыми воплями и истерическими слезами, которыми Эренбург разразился в «Молитве о России». «Самое главное было <…> убедиться, что происходящее не страшный кровавый бунт, не гигантская пугачевщина, — писал Эренбург, оглядываясь на события тех лет в своих мемуарах, — а рождение нового мира с другими понятиями человеческих ценностей.» [136] Эта перемена в его взглядах выражена в стихотворении «России», написанном тогда в Коктебеле.
136
ЛГЖ. Т. 1. С. 306.