ЖАНРЫ

Верность сердцу и верность судьбе. Жизнь и время Ильи Эренбурга
Шрифт:

Андрей Синявский и Игорь Голомшток, выпустившие вместе с Эренбургом книжку о Пикассо, заглянув к нему на улицу Горького, были потрясены, увидев его в неудержимо-яростном гневе. «Эренбург лежал в постели и в полный голос ругательски ругался. Он называл их негодяями и бандитами. Я ожидал, что он будет расстроен, — вспоминал Синявский, давая интервью, — но не мог понять, почему он так мрачен и подавлен, почему так сильно реагирует на хрущевские нападки» [920] . Основная причина была намного проще, чем Синявский мог подозревать, но знали о ней лишь ближайшие друзья Эренбурга. Он боялся, что ему не разрешат выезжать за рубеж и он не сможет встречаться с Лизлоттой Мэр. Он сидел взаперти в своей московской квартире, боясь появляться на улицах, где его могли узнать и устроить стихийную демонстрацию сочувствия и поддержки, что в данный момент «вряд ли пошло бы ему на пользу», как комментировалось в очередном донесении посольства США. — «Поэтому он <…> предпочитал жить тихо, пока не рассеются тучи» [921] . Через несколько дней Николай Василенко, приятель Эренбурга, уговорил его ехать на дачу, где, работая в теплице и в саду, он вернул себе бодрость духа.

920

Андрей Синявский. Интервью, данное автору в 1983 г. в Париже.

921

Телеграмма из американского посольства в Москве в госдепартамент США от 9 сентября 1963 г. (National Archives. Washington. D. С.).

Не одни лишь занятия в саду утешали и поддерживали. В эти дни, последовавшие за ильичевско-хрущевскими речами, к Эренбургу со всего Союза шли сотни писем и телеграмм. Трогательное письмо (целиком приведенное нами во вступлении к данной книге) написала ему Надежда Мандельштам: «Теперь, после последних событий, — утешала она его, — видно, как ты много делал и делаешь для смягчения нравов, как велика твоя роль в нашей жизни и как мы должны быть тебе благодарны. Это сейчас понимают все [sic.]» [922]

922

Архив Натальи Столяровой. Москва.

Диссидентка Фрида Вигдорова писала ему 8 марта:

«Много раз, возвращаясь из командировки, я хотела написать Вам или передать на словах то, что мне пришлось услышать. Но руки не доходили. Или мешала мысль: Илья Гри[горьевич] все это и сам знает.

А теперь я скажу: не было случая, чтобы, побывав где-нибудь далеко от Москвы, я не слышала вопроса: — А Эренбурга Вы видели? Вы его знаете? Вот кому бы я хотел пожать руку.

И совсем недавно в белорусском селе председатель колхоза <…> сказал мне то, что я слышала уже не раз: — на фронте любую газету — на раскурку, но со статьей Эренбурга — никогда!

От себя мне тоже хочется сказать: Я очень люблю Вас. И очень благодарна Вам за все, что Вы сказали людям — в статьях и книгах.

Может, все это Вам ни к чему, тогда — простите.

От всей души желаю Вам покоя и здоровья.

С глубоким уважением

Ф. Вигдорова» [923] .

В конце апреля давний друг Эренбурга Анна Зегерс, побывав у него в Москве, прислала следующую записку (по-французски):

«Мне было ужасно грустно видеть Вас таким грустным и не суметь найти слов, чтобы отвлечь Вас и развеселить. Мне было особенно грустно видеть, что такой человек, как Вы, столько сделавший для всех в дни мира и в дни войны, вынужден терпеть так много нареканий. Но как их избежать в наших долгих, трудных, густо населенных людьми и событиями, страстных полезных жизнях?» [924]

923

РГАЛИ. Ф. 1204, оп. 2, ед. хр. 1370. Эренбург также получил телеграмму от группы итальянских писателей, включая Итало Кальвино, Альберто Моравиа, Джорджо Бассани и Пьера Пазолини; они предлагали свою поддержку. См.: РГАЛИ. Ф. 1204, оп. 2, ед. хр. 1930.

924

РГАЛИ. Ф. 1204, оп. 2, ед. хр. 1586.

Эти утешающие голоса лишь частично компенсировали оскорбления, которые Эренбург все еще вынужден был сносить. Речь Хрущева появилась в мартовском номере «Нового мира», в том же самом номере, где печатались последние главы Книги пятой мемуаров Эренбурга (мартовский номер был задержан выпуском в свет до середины апреля). Пожалуй, только в Советском Союзе — где еще? — бранные слова главы государства могли быть напечатаны вместе с тем литературным произведением, которое были предназначены осудить. Ситуация эта отражала и другое: как много изменилось к лучшему со смерти Сталина: Эренбурга не арестовали, его мемуары продолжали печатать. Тем не менее Александру Твардовскому пришлось учесть хрущевский разнос. В интервью, которое он дал Генри Шапиро — в мае оно было опубликовано на Западе и в «Правде» — Твардовский не преминул заявить: «Мы относимся к этой [хрущевской — Дж. Р.] критике мемуаров Эренбурга со всей серьезностью и ответственностью, уверены, что и Илья Григорьевич сделает из нее необходимые выводы» [925] .

925

Правда. 1963, 12 мая. С. 4–5. Английский перевод интервью, данного Александром Твардовским американскому корреспонденту Генри Шапиро см.: Khrushchev and the Arts… Op. cit. P. 210–216.

Книга щестая

Над Книгой шестой Эренбург начал работать поздней осенью 1962 г. Предполагалось, что это будет заключительная часть его мемуаров, охватывающая годы с 1945 по 1953 — последние жуткие годы жизни Сталина, когда внешняя политика ознаменовалась началом «холодной войны», а внутренняя жизнь страны — последними волнами сталинских репрессий.

События марта 1963 года выбили Эренбурга из привычной колеи: он не мог писать. «Я давно тебе не отвечал, — извинялся он перед Елизаветой Полонской. — Настроение соответствующее, да и организм, остановленный на ходу, дает знать, что такое limite d’age [926] . В 3 номере „Нового мира“ ты найдешь скоро сокращенный конец 5-ой части. Шестую, которую я писал, сейчас оставил en sommei! [927] » [928] .

926

Ограничения возраста (фр.).

927

До лучших времен (фр.).

928

Цит. по: Фрезинский Б. Я. К двадцатипятилетию опубликования Книги шестой мемуаров И. Г. Эренбурга // Памятные книжные даты. Москва, 1990. С. 138.

Прошел март, проходил апрель. Эренбург ждал перемены в создавшейся ситуации, но ничего не происходило. Редакторы перестали ему звонить и заказывать статьи. Публикация второго тома мемуаров, куда входили Книга вторая и Книга третья, застопорилась. От приглашений на проходившие в Европе конференции пришлось отказаться. Расстроенный, изнервничавшийся, Эренбург искал подход к советскому премьеру — то, что вызвало бы в нем понимание.

«27 апреля 1963 года

Дорогой Никита Сергеевич,

товарищ Лебедев передал мне, что Вы согласны меня принять, но сейчас у Вас много срочной работы. Я это хорошо понимаю и решаюсь просить Вас уделить несколько минут моему письму, в котором пытаюсь изложить самое существенное.

Вот уже два месяца, как я нахожусь в очень трудном положении. Я обращаюсь к Вам как к руководителю партии, как к главе правительства, как к человеку с просьбой определить, на какую работу я могу впредь рассчитывать. В областных газетах меня называют „внутренним эмигрантом“. Зарубежная печать пользуется моим именем, ведя очередную кампанию против наших идей, нашей Родины. Так жить я не могу. Вот уже тридцать с лишним лет, как вся моя работа связана с советским народом, с идеями коммунизма. Я никогда не изменял им в самых тяжелых условиях среди наших врагов.

Хотя мне 72 года, я не хочу перейти на положение пенсионера, хочу и могу еще работать. А на меня смотрят с опаской.

Приведу несколько примеров, относящихся к общественной деятельности. В Москве было подписано соглашение о сотрудничестве между Обществом дружбы „Франция — СССР“, с одной стороны, и Советом обществ дружбы, а также Обществом „СССР — Франция“, президентом которого я являюсь, с другой. Один из президентов французского Общества, приехавший в Москву, спрашивал меня, почему под документом не будет моей подписи. Я выворачивался как мог, но видел, что мои объяснения не кажутся ему убедительными. Из Стокгольма мне звонил Брантинг, спрашивал о намеченном заседании „Круглого стола“. Мне кажется, что поддержка такими далекими от нас людьми, как Ноэль-Бейкер или Жюль Мок, наших предложений о запрете [ядерных — Дж. Р.] испытаний может быть полезной. Но мне пришлось ответить Брантингу, что я болен, и опять-таки я понял, что мой ответ его не удовлетворил. Профессор Бернал был у меня, ставил вопросы в связи с предстоящей сессией Всемирного совета. Меня связывало отсутствие уверенности, что меня оставят в движении сторонников мира. Общество „Франция — СССР“ хочет вместе с мэром Ниццы поставить памятную доску на доме, где жил Чехов. Они обратились ко мне с просьбой прочитать доклад о Чехове. Я не решаюсь поставить этот вопрос перед Ц. К., пока не прояснится отношение ко мне руководящих товарищей <…>

Мне трудно по возрасту изменить мои художественные вкусы, но я человек дисциплинированный и не буду ни говорить, ни писать ни у нас, ни за границей того, что может противоречить решениям партии <…>

Что касается моей литературной работы, то и здесь положение неопределенное. Гослитиздат, выпустив первый том собрания сочинений по подписке, не знает, как быть дальше; редактор говорит, что руководство „ждет указаний“. В „Советском писателе“ с декабря лежит сверстанная книга — 3 и 4 части воспоминаний, печать Главлита есть, но тоже ждут указаний.

Если бы в нашей газете появилась бы статья на международную тему, о борьбе за мир с моей подписью, это помогло бы различным организациям определить свое отношение к моей дальнейшей работе. Мне кажется, что такое выступление или упоминание где-либо о моей общественной работе подрежут крылья антисоветской кампании, связанной с моим именем» [929] .

Хрущев не ответил. Только в августе, когда в Ленинграде состоялась сессия Европейского сообщества писателей, посвященная проблемам современного романа, Эренбурга пригласили в Кремль. Сессия, начавшаяся 5 августа, срывалась. Она была организована при содействии ЮНЕСКО; советская сторона дала согласие провести ее, имея в виду укрепить свой престиж, ничем не поступаясь в проводимой ею политике. Такого рода дискуссии с известными писателями Запада (почти все они считались в собственных странах левыми) хорошо вписывались в советскую манеру вести дела. Однако чиновники от культуры просчитались. Жан-Поль Сартр и Симона де Бовуар, Натали Саррот и Ален Роб-Грийе, Ганс Магнус Энценсбергер, Уильям Голдинг, Энгус Уилсон — все были тончайшими писателями-эрудитами, приверженными либеральной традиции экспериментирования. Когда советские писатели старшего поколения принялись прохаживаться на счет искусства и литературы Запада, заседание мигом превратилось в «диалог глухих», по меткому определению Натали Саррот. Константин Федин, особенно усердствуя, заявил, что Марсель Пруст, Джеймс Джойс, Франц Кафка и Сэмюэл Беккет заражены бациллой декадентщины, и сделал многозначительное признание — связал нежелание издавать этих современных классиков Советами с запретом на собственных новаторов в русской литературе двадцатого века. Если открыть возможность советским романистам следовать интуитивной технике Пруста, аргументировал Федин, то тогда логично возродить кое-кого из коренных русских модернистов. Атмосферу враждебности, царящую в зале, усугубило проведенное Фединым сравнение ответственности писателя с ответственностью пилота: ни тот, ни другой не имеют права «быть самим собой за счет других». Ему тут же возразил французский романист Ален Роб-Грийе: литература «не средство передвижения», — парировал он. Советские нападки на «новый» французский роман «позор для страны, которая называет себя колыбелью революции» [930] .

929

Архив И. И. Эренбург. В записке на оборотной стороне конверта, переданной Юрию Жукову, советскому журналисту и официальному деятелю в Движении за мир, Эренбург написал: «Через десять лет после моей смерти поймут, что в 1963 г. мне было не двадцать девять лет, а семьдесят два и что я тридцать два года защищал за границей доброе имя нашей страны». Архив И. И. Эренбург.

930

Khrushchev and the Arts… Op. cit. P. 65.

Поделиться с друзьями: