Веселый мудрец
Шрифт:
Лаврин старался приподнять голову, но это никак не удавалось, и он лишь вытягивал сухую жилистую шею, а голова, большая седая голова оставалась на подушке:
— Добивай... душегуб!
— И не погляжу.
— Отольются тебе наши слезы.. До единой слезины.
— Подымайся! — зарычал Роговый, наливаясь кровью; он не мог, не хотел верить, что такой великан, как Лаврин Плахотниченко, не может подняться.
Роговый взмахнул арапником, но вдруг перед ним вырос Влас.
Хлопчик тяжело дышал, сапоги, подаренные Иваном Петровичем, он надевать в такую погоду пожалел и всю дорогу бежал по лужам в своих насквозь промокших постолах. Влетев в хату, не думая, бросился к приказчику:
— Не троньте!..
Роговый опустил арапник на худенькие плечи, грязно выругался. Влас почувствовал ожог, словно кто приложил кусок горячего железа к плечу, но не увернулся от удара.
— Бей!.. — И глаза его сверкнули лютой ненавистью.
— A-а, щенок! На!
— Что ж вы делаете? — заливаясь слезами, вскрикивала при каждом ударе Олеся, затем она бросилась к Власу, стараясь оттащить его от взбешенного осаулы. Тоненько подвывал на лежанке Василек. А Лаврин, страшным усилием приподнявшись на полу, захрипел:
— Душегуб! Меня добивай, а хлопца — за шо?
Роговый со всего размаху ударил Лаврина сапогом в грудь, и тот упал навзничь, глухо застонал.
Дети испуганно уставились на отца, позабыв в эту минуту о приказчике. Схватись за грудь, Лаврин хотел что-то сказать, но не мог. Приказчик занес арапник снова: Я тебя к памяти приведу!
Неслышно отворилась дверь.
Олеся, увидев вошедших, обмерла: это за ней, по ее душу; онемело смотрела на военного, за ним из сеней выглядывал еще один панок. Влас же, напротив, увидев офицера, радостно всхлипнул, слеза покатилась по рассеченной щеке. Василек забился в угол. Только ослепленный яростью Роговый ничего не видел и не слышал, он снова замахнулся арапником, но чья-то рука легла на плечо.
— Пусти!
— Не пущу!
Никогда еще Роговый не видел такого лица: оно пылало, а рука, с виду хрупкая и слабая, так сильно сжала плечо, что впору просить пощады.
— Ты что?
— На работу приглашаю.
— Ах, да... А может ли этот человек встать? Ходить?
— Да кто ж его знает... Расходится помаленьку.
Офицер в треуголке обернулся к своему товарищу:
— Вы только послушайте, Андрей Афанасьевич, что бормочет этот... анциболот. Он, видите ли, не знает, может ли ходить больной, и все же приглашает его на работу. И как? Арапником!.. Как же ты смеешь, ты, дерево бездушное, переступать порог хаты?
— Так я что... Я могу и пойти, — попятился к двери Роговый. Куда девалась его заносчивость, в один миг он сник, даже пригнулся, чтобы казаться ниже.
— Иди. И скажи пану своему, что приехал из Полтавы майор Котляревский по предписанию генерал-губернатора... И забирает этого несчастного с собой.
— Так я, ваше благородие, в точности передам.
Роговый метнулся в сени, споткнулся, чуть не полетел через порог. На дворе отвязал коня, вскочил на него и что есть духу погнал по улице.
Как только Роговый выбежал из хаты, Котляревский подошел к Лаврину. Присел на пол, взял за руку:
— Ну вот и я, братику. Как же они тебя, окаянные... Душегубы!
Котляревский заглядывал Лаврину в глаза, гладил дерюжку, которой тот был прикрыт, Лаврин же, увидев Котляревского, слабо улыбнулся, на душе стало легче, совсем легко, из глаз покатились две слезы, поползли по щекам, в бороде затерялись.
— Да ты что? Не надо... Мы тебя сейчас полечим. Лекарь со мной приехал... Подходите, Андрей Афанасьевич, приступайте.
— Я готов... Только, признаюсь, не ожидал и... растерян. Такой ужас.
— Вы не должны, не имеете права теряться, милостивый государь, вы — лекарь. Возьмите-ка себя в руки.
Иван Петрович освободил место подле больного, сам же отошел к окну, распахнул шинель; не в силах успокоиться, сделал шаг к двери, вернулся обратно, сжимая перед собой руки, не зная, куда их деть.
Во все глаза смотрела на него Олеся. Она понемногу пришла в себя: слава богу, ошиблась, приехали не за нею. Но кто же этот пан? Не тот ли, к которому вчера ходил отец, а сегодня утром бегал я Влас? Он назвался Котляревским. Так и есть! Он самый! И сапоги Власу, наверно, он подарил, вот они — под лавкой, новые, красивые и ей бы впору. Олесе и радостно, и тревожно. Что же теперь будет? Рогового из хаты выгнали! А что, если пан узнает? «Господи, — молилась в душе Олеся, — пронеси и помилуй».
Влас, восторженно глядя на майора, застыл у печи. Что им теперь какой-то приказчик? Убежал, испугался, лизоблюд проклятый, хвост поджал, как собака побитая. Вот так! А пан? Что пан! И пан, если придет, то же самое будет...
Василек тоже заинтересованно следил за приехавшими. Больше, однако, его привлекала треугольная шляпа военного и черный хвостик на ней. Шляпы такой он отродясь не видел.
— Иван Петрович, — тихо позвал лекарь, — подойдите. — И еще тише: — Взгляните. Это же неслыханно!
— Нет слов, голубчик... Но эмоции сейчас — слабые помощники. Может, я чем-нибудь могу вам помочь?
— Помощь ваша пока не требуется... Вот бы воды теплой...
— Должна бы найтись. Олесю, не найдется у тебя теплой водички? Лекарю надобно.
— Я достану... — Олеся отбросила заслонку у печи, рогачом вынула глечик теплой воды.
— Вот спасибо! — Лекарь осторожно принял из рук Олеси воду, а она чуть не зашлась плачем: что за люди? За что благодарность?.. Лекарь же снял с себя сюртук, повыше закатал рукава белой сорочки, раскрыл саквояж и попросил Олесю достать чистое полотенце.
Между тем, пока полтавский лекарь Кондура Андрей Афанасьевич занимался больным, Иван Петрович попросил Власа позвать кучера. Тот мигом выскочил из хаты.
Прислонившись к столбу, подпиравшему потолок, майор вздохнул: вот так живет человек. Хата его — четыре шага от двери и столько же от печи к окнам. Лавки у стены, глиняные миски и кувшины, два-три глечика, деревянный совок и дежа, прялка, в углу — жердь, на ней — драный кожух, плахта, на гвоздике у двери — шапка. И все добро. А во дворе — соха, ступа. Так жили сто лет назад, так живут и нынче. Немало он повидал на своем веку, но такой бедности встречать не доводилось. За какие же грехи человек мучается всю свою жизнь — от первого вздоха до последнего?.. Иван Петрович почувствовал, как что-то невидимое и холодное сжимает сердце. Снял шейный платок. Вздохнул глубже, уловил аромат ладана, взглянул на лампаду, едва светившуюся в красном углу. Вот чему верят, чему поклоняются Лаврин и его дети! Богу! Его лик день и ночь перед их глазами: смутные, нечеткие черты лица на плоской доске. Кусок дерева — вот он, бог, тот, кто еще ломает человека, убивает душу... Может быть, Михайло Новиков как раз об этом — о положении крестьян — и хотел говорить с ним? Может, и молодые приятели его — братья Муравьевы-Апостолы — о том думают? Надо бы, крайне необходимо говорить именно об этом. Но успеет ли вернуться? Застанет ли братьев у Михаилы Николаевича?
Вошел кучер. Иван Петрович попросил его приготовить в карете место для больного, пусть расстелет попону и ждет, он кликнет его. Поклонившись, кучер — молодой еще мужик из дворовых Новикова — ушел. Теперь, сделав хорошую перевязку, можно и ехать, поскорее ехать в больницу. Но Андрей Афанасьевич еще не управился, хотя Олеся и помогала ему, правда, каждый раз, как только замечала на лице отца гримасу боли, готова была разрыдаться, но сдерживалась и, судорожно всхлипывая, подавала лекарю вместо ложки глечик или наоборот, доставала из скрыни дерюгу, а надо было полотенце, лекарь просил Олесю не торопиться, успокоиться, и она покорно соглашалась, но не проходило и минуты, как все повторялось. Иван Петрович просил ее отойти, не смотреть, она же упрямо стояла на своем: нет, она будет помогать. Кто же лучше это сделает? Глядя на нее, на притихшего в углу лежанки Василька, на Власа, приткнувшегося у порога и готового по первой просьбе бежать, лететь стремглав, Иван Петрович чувствовал, как боль, будто игла, входит в сердце, и он, не зная, что говорит, повторял: