Веселый спутник. Воспоминания об Иосифе Бродском
Шрифт:
Один из братьев Таты, Саша, стал архитектором, его акварель, вид Пскова, и сейчас висит в моей парижской квартире. Другого брата не видела никогда, кажется, он жил в Ташкенте, хотя, наверное, учился в Ленинграде — помню какой-то газетный фельетон в «Смене» по его поводу, где о нем писали: «…юноша с громким именем Спартак и скромной фамилией Боровков».
Комнат в этой огромности было всего две, но гигантские. Бывший кабинет отца, который перешел к Тате, был, наверное, метров пятьдесят, а в высоту метров шесть. Кухня немногим меньше, и даже ванная — величиной с танцкласс. Поразил меня однажды Таткин рассказ о том, как она, разбирая в квартире завалы, обнаружила комнатку! Маленькую, но настоящую, с отдельным входом и зарешеченным окном, выходившим в соседний двор — двор моего дома на Мойке, 18.
Отдельные квартиры считались тогда роскошью, а жившие самостоятельно ровесники были настоящим раритетом. Танина же «хата» была просто из ряда вон выходящей. Там мы с Эдиком прожили осенью 1965 года несколько месяцев, пока искали комнату. Помню недальний переезд: нужно было проволочь какую-то мебель из нашего двора, а, выйдя на набережную, завернуть в соседний подъезд. Как раз тогда к нам случайно зашли Иосиф с М. Б. Она своим художническим взглядом восторженно оценила ситуацию: «Обожаю мебель на улице!» А Ося подключился к переносу шкафа, оказавшегося ужасно тяжелым, и через несколько минут вскричал: «Подождите, Рад- ка лажается!» Тогда я про себя отметила, что вот не мой собственный муж, а именно Иосиф понял, что ноша мне не под силу…
Когда мы переселились к Тане, то, естественно, перезнакомили ее со своими друзьями и нередко устраивали веселые сабантуи. Для одного из таких вечеров Боря Рубинштейн сочинил очень смешные куплеты, которые мы распевали еще долгое время потом, а вот теперь они как-то забылись, остались лишь отдельные строчки. Может, что-то помнит его тогдашняя жена Наташа Альтварг.
В этом же доме я один-единственный раз слышала специально по случаю написанный Иосифом «водевиль», который назывался «Дамы и гусары». Весь водевиль исполнялся одним лицом — автором, который то читал монологи, то пел «арии», по тетрадке, которую мне в тот вечер не удалось выцыганить и больше не суждено было увидеть. М. Б., которая неизменно обещала «поискать», «посмотреть», так своего обещания и не выполнила. Помню только арию на мотив «Скатерть белая» и в ней строчку про гусаров: «Лишь один не спит. Пьет саке». Может, когда-нибудь рукопись все-таки найдется, это было уморительно смешно, но, к сожалению, с голоса я всегда запоминала хуже. (Сейчас вспомнила Осин рассказ про Максима Горького, к которому пришел молодой поэт и прочел свои стихи, звучавшие так: «Танки, танки, танки, танки, танки». Горький пожевал губами и сказал: «НеплохО. ХОрОшо бы пОчитать глазами».)
Когда наше пребывание в Таткиной квартире закончилось, они с Иосифом стали видеться реже, но все же не раз пересекались у нас в гостях — и пока мы с Эдиком скитались по съемным комнатам, и тем более потом, в новеньком кооперативе на Голодае. Первый же их совместный визит туда пришелся на новоселье и оказался для меня достопамятным. Народу было много, я сновала меж гостями и не заметила вовремя преступный сговор двоих из них, а именно Таты и Иосифа: пока все восхищались большой лоджией, выходящей прямо на залив («Восьмой этаж! Какой пейзаж!»), будущему нобелевскому лауреату и известному тюркологу захотелось понаблюдать за свободным падением с этой высоты разнообразных предметов. Не успела я вмешаться, как Ося схватил полное мусорное ведро и опрокинул его с лоджии вниз! Не все отходы долетели до земли — часть их повисла на деревьях на уровне третьего этажа, куда как раз выходили окна председателя нашего кооператива и парторга ВСЕГЕИ. Я была вне себя от ярости, а виновники только хохотали и наслаждались своей выходкой.
Несколько раз мы заходили к Тате на работу, в Институт востоковедения. Однажды Иосиф пришел ко мне в ЗИН, сказал, что ему нужно зачем-то видеть Тату, и я пошла его проводить, благо рядом. Внизу мы попросили вахтера ее позвать, а он забеспокоился: что случилось? Оказалось, я так и не сняла белого халата, в котором работала, и была принята за врача. А случилось через полтора года…
Когда Тата погибла, я позвонила Иосифу, сказала про место и время похорон на Шуваловском кладбище. Наверное, я не сумела внятно объяснить или они с М. Б. заблудились и пришли, когда уже все разошлись, но все-таки «пока не увяли цветы и лента еще не прошла через известь лета».
Эти стихи появились через некоторое время. Иосиф дал мне экземпляр, когда я как-то зашла к нему и, боясь, как бы не передумал, поспешно унесла листочки к себе в норку, чтобы медленно разобраться в сложном синтаксисе. Как обычно, споткнулась на арифметических подсчетах, в которых Иосиф никогда не был силен. Вот и здесь: из строчек «если сумею живым, здоровым столько же с этим прожить я словом лет, сколько ты прожила на свете» никак не следует перенесение в 2001 год, о котором речь дальше. От слов в последующей строфе («когда я, не дотянувши до этой даты, посуху двину туда, куда ты первой ушла») сегодня падает сердце, но это печально оправдавшееся пророчество тогда даже раздражило какой-то неуместностью перед лицом не грядущей, а именно что состоявшейся, неотменимой смерти Т. Б. И даже самая щедро теперь цитируемая фраза «смерть — это то, что бывает с другими» показалась мне тогда лишь упражнением на тему плача, схоластическим экзерсисом о непостижимости загробной жизни.
В общем, сначала я в этих стихах Таню не узнала и сказала об этом Иосифу: это не про нее. «Про нее», — ответил он с непререкаемой интонацией.
Я ошибалась. Действительно, мы, знавшие Тату с детства, так привыкли восхищаться ее разнообразными способностями, что в конце концов к этим талантам ее всю и свели. Мы видели, что она очень умна, исключительно способна к языкам, ярко одарена в живописи. Мы знали ее спокойной, сдержанной, даже бесстрастной, но всегда готовой оценить юмор. Мы ценили ее образованность, проницательность, разнообразные интересы и редкостное для женщины умение справляться с любыми железками. Но только из этих стихов, много раз их перечитав, я поняла, что Таня не была просто совокупностью достоинств и даров, что главное лежало над или внутри этих талантов, перекрывало их, пронизывало и называлось душой или добротой. Как обычно, Иосиф опережал читателей моего уровня на годы и десятилетия.
Об аресте Иосифа я узнала на следующий день от его родителей. А еще через пару дней в нашей квартире поздно вечером раздался звонок в дверь. На пороге стоял незнакомый человек — именно так, на мой взгляд, должен был выглядеть уголовник, хотя я никогда в жизни их не видела. Сняв с бритой головы ушанку, он сунул мне в руки какие-то бумажки и убежал. Я развернула наружный листок — это была записка от Иосифа, прямо из КПЗ Дзержинского районного управления милиции, куда его поместили 13 февраля без предъявления ордера на арест. А внутри лежали два плотных бежевых листка размером в половину листа писчей бумаги, исписанные с обеих сторон. Это были четыре стихотворения, датированные 15–17 февраля: «Инструкция заключенному», «В одиночке желание спать…», «Перед прогулкой по камере» и «В феврале далеко до весны…» (под этим стихотворением стояла не только дата, но и место его написания: «тюрьма»). В записке было сказано, чтобы я обязательно показала стихи М. Б., а также распространила их как можно шире — совсем не характерное для Иосифа стремление, обычно приходилось долго уговаривать его дать перепечатать новое стихотворение; похоже, он, как и Мандельштам, считал, что если «людям нужно», они сами найдут. Конечно, я выполнила оба поручения: сбегала к М. Б. на улицу Глинки, а также изготовила десять копий и пустила в самиздат. А бежевые листочки с чуть истрепавшимися краями и сейчас у меня, вот уже сорок четыре года.
С самого начала ссылки Иосиф регулярно писал нам письма, помечая обратный адрес то «п/о Данилово», то «Арх. обл.», то «Коноша, почта, для И. Б.».
Известно, что за эти полтора года он написал сотни писем. И вовсе не плохой представляется мне идея все эти письма издать, расположив их в хронологическом порядке, — тогда можно будет видеть, как протекала его жизнь в Норенской, как она менялась в зависимости от сезонов и от гостей. И еще интересно было бы проследить, как отражалась на содержании писем их адресованность — влияние «охотника, так сказать, на дичь». Настроение менялось часто: «Мне то худо, то совсем хорошо. Песочные часы с разноцветными чашечками. Надеяться не приходится; но можно стараться не забывать свою прошлую жизнь, видеть ее во сне; но это тоже с переменным успехом». Впрочем, иногда письмо, начинаясь бодро и весело, резко снижало тон и заканчивалось даже полным отчаяньем: про «усталость, которая никак не проходит, сколько ни спи».
В письмах к нам, конечно, не было никаких литературных аллюзий, для этого у Иосифа было множество других адресатов. Были фенологические наблюдения: «ночь — счастье астронома. Мороз, ветер etc.». Письма касались бытовых подробностей, очень редких просьб, но частых благодарностей за какие-то ничтожные услуги или посылки, вроде: «…от всего сердца благодарю Иру за журналы; если хочет, пусть мне напишет. Я не декабрист и заниматься языками не в состоянии, но полистать Пшекруй приятно».
Подписывался чаще всего «your old Joseph», «forever your Joseph», «forever your servant», или просто «ваш И. Б.», но почему-то вдруг одно из писем заканчивается на чудовищном французском — что-то про «ваше превосходительство» и «покорнейшего слугу».
Самое первое письмо было написано на двух зеленых телеграфных бланках. В нем Иосиф писал, что «испробовал нары всех пересыльных тюрем: от С. Петерб. до Архангельска. Сейчас содержусь в тюрьме поселка Коноша (см. Карту) — 24 часа езды от Jl-да».
Главная тема его писем к нам — думаю, что в отличие от всех других адресатов — была: берегите М. Б. Без этого не обходилось, пожалуй, ни одно послание. «Будьте добры с Мэри, что бы она ни выкинула». Этот призыв повторялся беспрестанно, я даже находила, что он звучит так же настоятельно, как блоковское «слушайте музыку революции». «Защищайте ее всегда, как бы вам ни было некстати». «Защищайте ее всей своей самоуверенностью, грубостью, молодостью, абсурдом. Берите за основу доброе и не ошибетесь, пусть хоть весь мир противоречит». «Но все же пишите мне всю известную вам правду — чем отчаяннее положение, тем яснее, как быть: это дурацкий закон».