Веснозапев
Шрифт:
— Чо ужо и собрался, что ужо уходить собрался?
— Зайди, зайди, зайди — погуляем…
— А чо и уйду, а чо и уйду…
— Ишшо попой, ишшо попой…
— И попою, и попою, — соглашается незадачливый сосед. И тогда дрозды-«мужики» в один голос посвистывают:
— Ишшо попоем-погуляем, попоем-погуляем…
Бывало, рядом с привалом нашим хваленые остроглазы-совы всю ночь напролет искали-спрашивали себя: «Ку-ум», «Кума», «Ку-ум», «Кума».
Постой, чего же не слыхать их нынче, если мы и вправду пришли в Талы? И почему Иванко смолит цыгарку за цыгаркой. Нет, не спрошу, пусть-ка сам сознается: куда привел меня? А он не торопится. Разглядеть можно, как сдвинул-ощетинил брови, как сам чует мое настроение.
— Что, угадал перемену в Талах-то?
Не ослышался, сродный братан вполголоса молвил. Из нутра выдохнул табачную горечь и добавил:
— Развиднеется, ясно станет, так и сам углядишь — пошто осерчали птицы…
Молчим снова с братаном, а меж тем туман вынюхал низины и упрятался там по тальникам. Медово-спелые вербочки мягко засветились на них и оказались совсем близко. И тогда выступила широкая вырубка, на ней смятые черемшины и боярка, кочерыги, пни и кучи чащи, опутанные травой-старичником.
Талы… Те самые Талы и признал, но только где тут птицам жить, с чего им здесь веселиться? И не успел додумать свое, как опять голос братана:
— Погляди-ко, до чего навострился наш лесник? Тоскливо стало в Талах, пусто. Ну, он и давай ладить скворешни. Ишь, сколь понавешал их на жердинник-то…
Тут и приметил я скворешни, будто впрямь поднялась к рассвету лесная деревня. И до нелепости их много, даже двухэтажные, с сенками и узорными крылечками. Крепко постарался лесник для заманки сюда отпугнутых птах — любую квартиру выбирай и живи на здоровье.
Я было уж и похвалить собрался птичьего радетеля, однако опередил меня Иванко: «Да только где они, квартиранты? Что-то воробьишки и те не больно обзарились на Пашины избы…»
И точно ведь, не заметно и не слышно птах.
Где-то высоко проблеял-пролетел отставшим ягненком бекас, а за ближним Гусиным болотом на еланке задумчиво забормотал косач. Я «ответил» ему, и ой встрепенулся, живо зауркал-зачуфыркал.
— Не дразни-ко парня, — очнулся Иванко. — Поди и так ему лихо одному-то…
Не обиделся я на братана. На самом деле, может, отзовется ему настоящий «парень», и подлетит тетеря, и начнут они тогда тузить друг друга, завлекать удалью «девицу» лесную.
А Иванко вздыхает, гасит окурок о запревший комель, и понятно мне — о чем думает. Лес вырублен. Тот лес, что обживался птицами испокон веку. Одни летовали и зимовали здесь, другие весной пролетали полмира ради него. И не было им ничего милее на свете родимых бельников и тальниковых низин…
«Жить-жить-жи-и-ви-и-и», — дозвенелась до нас распевно овсянка с коромысловатой березы на отшибе. И мы разом поднялись с комля, подались навстречу простецкой, но такой ласково-материнской песенке.
БЫЛЬ О ВЕРНОСТИ
В поднебесно-лазоревом просторе величаво плыли белые-белые лебеди…
Лебеди всегда возвышали моего отца, старого охотника. И когда они пролетали над нашей избой, он торопил-вызывал:
— Мать, скорее на крылечко, погляди-ко, лебеди пошли на родину.
А я залезал на старый тополь за избой и дольше всех видел тающие снежные пары. Может, красивая легенда о лебедях жила бы во мне и по сегодня, если бы не самые обыкновенные куропатки…
По водополице огибал я лесистое Мальгино болото. И от солнышка до птичьих песен-радостей захотелось посидеть на обогреве у берез, попить снежницы из чашины-болотца. Сошли снега всюду, и только тут, в тальниках, ноздревато сахарели твердые сугробы. Оттуда и донеслось чье-то негромкое лопотание. Подошел осторожно и в недоумении остановился. Под талинами сидели белые куропатки. Курочка жмурилась, а петух алобровый бережно перебирал-приглаживал у нее на голове перышки, нежно-нежно наговаривал ей о чем-то хорошем.
Вон подошел он на кромку сугроба, сунул клюв в студеную воду и понес попить куропатке. Я видел, как потекли ей в клювик сверкающие капли.
От потайного «разговора» куропаток почувствовал себя лишним и спятился снова на опушку. А оттуда, из болотца, неслось лопотание обычно горласто-басовитого куропача. Бывало, на заре белые петухи загогочут да загавкают — не всякий сыздали разберет: зверь то или птица? А на взлете куропач так взлает да дико всхохотнет — поневоле перепугаешься. И ругнул бы под горячую руку, а он до того чистосердечно похохатывает — сам засмеешься и повеселеешь на весь день…
В начале лета я часто ходил и караулил затаенно-серую куропатку на гнезде. По моей просьбе тракторист Осяга объехал то гнездо стороной и на свой риск клин непаханным оставил.
Но опередила меня голодная лиса. Я еще издали приметил, как она ловко кралась к наседке, оставляя на занозистом шиповнике грязно-рыжие клочья шерсти. Закричал — не слышит. Со всех ног побежал всходами, да слишком близка лисица от гнезда. И тут с дерзкой отчаянностью и болью в крике на нее налетел куропач. Та опешила на самую малость: взметнулся метелкой облезлый хвост… и забился куропач в острозубой пасти.
Осиновая палка угодила в лису, и она рванулась в колок, а у ног моих лежал-вздрагивал искусанный куропач. Никла трава с алыми капельками, темные глаза птицы неотвратимо заволакивала белесо-влажная пелена. И я невольно снял с мокрой головы фуражку…
В поднебесно-лазоревом просторе гордо летят белые-белые лебеди. А я вижу — весеннюю болотину и умирающего на смятой траве куропача.
СИНЕГРУДКА
За многоголосие назвали первоприлетную птичку варакушкой. Потому как всех-то она передразнивает, на все звуки откликается — варакает. И может любого в искушение ввести. Отец рассказывал, как Егорша Золенок на покосе прохлаждался. Ночь прохолостует, придет в поле, литовку постукает на наковаленке, поточит оселком и завалится где-нибудь в куст. Яков Золенок принесет ему обед, покричит-послушает, а сынок его где-то с бритвенным жиканьем прокос за прокосом ведет.
— Ишь, работящий у меня Егорша! — порадуется старик и в холодок еду поставит. И неохота отрывать Егоршу: эвон как парень-то пластает!..
А Егорша сны один слаще другого смотрит, подругу морозовскую провожает-обнимает. И только птаха-непоседа нет-нет да молоточком отобьет литовку, оселком по лезвию точнет и… раззудись плечо, повались разнотравье по ляжинам.
Обман-то все же раскрылся, и Егорше ремня досталось. Однако никто у нас на искусницу не в обиде. И величают ее уважительно-ласково синегрудкой. За ее чисто-ясную синь на серой грудке с алым пятнышком зореньки посередке…
Много раз доводилось мне дивиться на птаху и слышать самые разные напевы. То она коростелем простуженно запоскрипывает, то перепелкой задразнит Филю Микулаюшкина: «фып-филип, фып-филип». А бывало тетеркой заквохчет или селезнем косатым «зашавкает». Как-то возле Крутишки, вдали от деревень, вдруг табун гусей весенне-будоражливо загоготал. И до того явственно — искать побежал. Сам себя устыдился, когда из смородины усмешливо посмотрела на меня синегрудка…
Однажды майскую ночь коротали мы с другом. Над Согрой звезды, как черемуховые кисти свешивались, и мягкая зелень окутывала землю. И не стерпел друг, спел на русоголовый месяц есенинскую песню.