Ветер западный
Шрифт:
Ньюман посмотрел на меня, на реку, на облака, снова на меня:
– Да, это правда. Год не дряхлеет и не устает.
– Река времени, так это называется? – сказал я. – Но это вовсе не река. Время возвращается назад само по себе, и всегда как новенькое. Тисовый сук, плывущий по реке, никогда не вернется.
Прямой, крепкий, как береза, что растет на краю берега, Ньюман смотрел вдаль, но мысли его были где-то еще дальше.
– Время – скорее круг, чем река, – сказал он, и я не понял, пришел он к такому умозаключению только сейчас или давным-давно.
– Верно… верно.
Так оно и есть, эта бесконечная мельница дней, времена года, двигающиеся по кругу, – чего же яснее; и мне почудилось, что мир вокруг – река, луг, лес и небо – слегка выгнут чьей-то заботливой материнской рукой и все мы тоже кружим как ни в чем не бывало вместе со временем.
И вдруг я подумал: если время – скорее круг, чем река, что мешает ему пойти вспять? Крутятся же колеса то вперед, то назад. Но вслух я этого не произнес, потому что знал, что услышу в ответ, и не найду что сказать. Если время может пойти вспять, почему бы Господу не вернуть мне жену и ребенка? Ни словом, ни делом не хотел бы я вынудить Ньюмана заново прочувствовать невосполнимость утраты; и еще кое-что: когда он переговаривался с теми пилигримами с другого берега, одно слово он выкрикнул столь горделиво и (послышалось мне) с такой преданностью нашей деревне: “Оукэм”! И меня пронзило ощущение братства – мы вместе, двое хранителей и защитников нашей деревни.
Пора было перекусить, но мы по-прежнему в задумчивости торчали на берегу, и я попытался встряхнуть Ньюмана и пробудить в нем аппетит (он был из тех, кто считает пищу скучной необходимостью, из тех, кто может вздохнуть: Есть мы должны, когда перед ним ставят миску с похлебкой; и ел он вроде бы с удовольствием, но без особого рвения).
– Идем, – сказал я. – Анни готовит закуски. – Хлеб и пахта, творог, мед, айва, первая созревшая смоква, а может, и две.
Но Ньюман стоял как вкопанный, не отрывая глаз от реки, как если бы перед ним предстало невиданное зрелище. Я тоже глянул на воду: от чего так разыгралось его воображение? – и понял отчетливо, что же он увидел, потому что смотрел я его глазами. Ньюман опять нагнулся, на этот раз за камнем, и с замахом мельничного ветряка швырнул камень на другой берег; просвистев по верхушке дуба, камень упал в неведомо какой дали.
– Большинство в нашей деревне так далеко никогда не забредали, – обронил Ньюман, повернулся ко мне лицом и в духе братского единения, снизошедшего на нас, спросил ровно о том, о чем я уже собрался с ним заговорить: – Думаешь, эти люди, что недавно тут прошли, были правы, Джон? Насчет моста?
– Думаю…
– Мы можем его построить.
– Через реку.
– Через эту самую реку.
– Что ж… пожалуй, пора.
– Давно пора.
– Тогда что ж.
Дома было холоднее и темнее, чем на улице, воняло гусятиной, и выдыхал я вдвое дольше, чем вдыхал, лишь бы не наглотаться этой вони. В очаге кучка холодного пепла. С брызгами гусиного жира. В деревне полагают, что мы с Анни чудим, каждый вечер перед сном заливая огонь водой, но я склонен думать, что куда чуднее не опасаться сгореть в собственной постели. Когда потеряешь мать при пожаре, не заснешь, пока не погасишь пламя.
Я зажег две свечи на столе, так веселее, и проверил свои запасы. Последний раз я ел прошлым вечером, когда прикончил гуся. Девятнадцать часов без пищи, а вчерашнее пиршество, редкое в эти дни, пробудило во мне обжору – как известно, чем выше волна, тем ближе дно. Даже кости мои ныли от голода. Кусок хлеба, последнее яблоко, немного молока – я смёл всё, потом взболтал яйцо с остатками молока и выпил залпом. Хотя такая еда меня не воодушевляет. Как подумаешь, сколь замечательная птица могла бы вылупиться из яйца. Оладушек на муке с молоком и с нарезанным яблоком – простое угощение, поджаренное и съеденное с хлебом и жиром, или блин с печеным яблоком и медом, или трепетное облачко яичницы с маслом, беконом и теплым молоком. Грустные мечтания и лишние. На то, чтобы разжечь огонь, времени не было. Да и бекона не было, а если бы и был, с нынешнего утра мой пост требовал отказа от мяса, но – есть мы должны.
Не хватало времени и на то, чтобы пойти в березовую рощу проведать собаку Мэри Грант. Хотя доберись я туда, все равно не знал бы, что делать с этой псиной. Роща в Оукэме всегда была странным местом – деревья, продуваемые ветрами, начинали разговаривать, а тени были совсем уж юркими, шныряли туда-сюда. Летом мы вешали на березы пучки волос, вырванные из лошадиных хвостов, и разноцветные тряпицы – крашеные обрывки мешковины и постельного белья, бархатные обрезки, оставшиеся от платья Сесили Тауншенд цвета ноготков. Тряпицы прогонят злых духов, утверждали некоторые, и хотя сам я не очень верил в такого рода магию, горемычная собака Мэри Грант не выходила у меня из головы, и мне хотелось похоронить ее в более спокойном месте.
Будь моя сестра здесь, я бы спросил ее, как нам поступить с этой собакой, и она бы незамедлительно ответила: так-то и так-то. Странно, что сестры нет рядом и не с кем поговорить, некому вопрос задать. И надо справляться с делами, с которыми прежде справлялась она. Моя ряса, брошенная в углу, ждет не дождется ее умелых рук и горячей воды. Горшок скучает без наших двух ложек, шутливо бившихся за лакомый кусок, – короткие стычки из-за хариуса или плотвы и более упорные бои за кусочек благородной форели. Как так получилось, что всего четыре дня назад со мной были и она, и Ньюман, а теперь ни той ни другого? Печаль давила мне на ребра. Анни, моя сестра, моя единственная родная кровь. Муженек зовет ее Анной, и пусть сама она об этом не говорила, думаю, сестра вышла за него лишь затем, чтобы стать Анной (иных причин ни я, ни она не обнаружили). С полным именем она чувствовала себя взрослой женщиной, а не девочкой, как раньше.
Я собрал крошки со стола, яичную скорлупу. Затем удар в дверь, и я невольно сдавил в ладони скорлупу; удары посыпались градом, а когда я распахнул дверь, у порога валялось несколько камней и пять-шесть парней улепетывали по направлению на запад, к проезжей дороге, что вела прочь из деревни. Один из них остановился и оглянулся, он смотрел на меня, тяжело дыша, словно подумывая оставить своих приятелей и вернуться.
Это был Ральф Дрейк, опять. Высокий, жилистый, он стоял вполоборота ко мне. И тут я припомнил, что видел его на свадьбе моей сестры – стоял он в той же позе и столь же пристально глядел на танцующую Анни. Дверь я закрыл, но от порога не отошел, мне казалось, что он все еще пялится на мой дом.
Проказы Прощеного вторника. Даже мой отец, будучи мальчишкой, в Прощеный вторник лупил камнями, грязью и горшечными осколками по соседским дверям, ничего не изменилось. Катают крашеные яйца с горки, соревнуясь, кто больше соберет; швыряются грязью, меняются одеждой – мужчина напяливает женину тунику [18] , женщина красуется в мужнином ремне и сапогах. Пускай себе резвятся, забыв о тяготах бытия, вряд ли на небесах отыщется хотя бы один ангел, возмутившийся их поведением. Мы перенесли столько мучений, а зимой, как водится, было особенно мучительно – слишком много времени для раздумий почти в полной тьме.
18
Туника в Средние века, скроенная по образцу древнеримской, была верхней одеждой, как мужской, так и женской; плотность туники варьировалась (она могла быть и легкой, и утепленной), как и ее длина.
Прежде чем уйти, я ополоснул кружку из-под молока в ведре, стоявшем у крыльца, и убрал камни. На крыльце, где не хозяйничал ветер, было теплее, а солнце пригревало сильнее, чем когда-либо в этом году. Пальцы на моих ногах благодарно вздрогнули. Вернувшись в дом, я поставил кружку на стол рядом с ножом и ложкой, их я втыкал стоймя в щель, что образовалась на столешнице из-за небрежного распила.
Однажды отец выгнал меня из дома в дождь за то, что я вот так же стоймя оставил на столе нож и ложку, будто жениха и невесту перед алтарем; мужчина должен быть мужчиной, сказал отец, а не забавляться с ножами и ложками. Его дело пахать, сеять, унавоживать землю, корчевать пни, ворочать камни, жать и сберегать урожай. Спаривать овец с бараном, гнать свиней к мяснику. Я проторчал на дворе допоздна, пока мать не впустила меня обратно. На следующий день я запел перед завтраком, что считалось плохой приметой, а также позором для мальчика. Ночевать мне пришлось в хлеву. Я не нарочно злил отца, просто не мог ничего с собой поделать; в детстве я провел в хлеву ночей сорок, если не больше, и в темноте меня тревожили демоны, они ползали по мне, нашептывали на ухо байки о смерти, отчего кожа моя багровела и покрывалась волдырями, и утром я выглядел так, будто меня поджарили на каком-то неземном огне.
Я сплюнул в помытую кружку. Муж скорбей – такой освященный образ Христа я держал на табурете у своей постели. Я поцеловал дерево, из которого был вырезан Христос, и почувствовал вкус крови на губах, прижал Его к груди, Его прикрытые глаза, потемневшие веки, и прижимал до тех пор, пока не ощутил на себе Его волосы, губы, раздувшиеся вены, словно в Его повисшие ладони, наполненные всеми благами мира и пустые одновременно, вложили мою жизнь, и на ощупь она оказалась маленькой и не окончательно пропащей.