Витражи. Лучшие писатели Хорватии в одной книге
Шрифт:
Началась война. Таврило Принцип стрелял в принца, наследника престола, именно в Сараеве, городе того юноши, и, конечно, было много более важных вещей, о которых тогда приходилось думать.
Позднее его исчезновение долго вызывало у профессора тупую боль, как это бывает после смерти кого-то из близких, а через некоторое время юноша совершенно испарился из его мыслей, как-то очень легко, словно это произошло по воле самого юноши.
Или он был одним из тех, кто стрелял в Фердинанда, или захлебнулся собственной кровью. Революция или туберкулез, таким был выбор у его поколения, думал профессор, если юноша вдруг и приходил ему в голову. А должно быть, приходил, иначе откуда бы у него возникла такая мысль.
Пятнадцать лет спустя, может быть, весной 1933-го или годом позже, ему позвонили из приемной ректора. Сказали, что сегодня утром о нем по телефону расспрашивали из Белграда, из министерства иностранных дел. Звонил некий господин, просил передать сердечный привет профессору Томашу Меошевскому.
Имя этого господина ничего Томашу не говорило.
Он готов был подумать, что тут какая-то ошибка. Ему еще никогда не звонили из иностранных посольств, а тем более из министерства.
Все прояснилось довольно скоро, когда югославский дипломат инкогнито появился в Кракове, позвонил ему домой и пригласил на ужин в ту самую еврейскую корчму в Казимеже. Тогда, утром, он проверял, существует ли еще профессор.
– Вы, возможно, спасли мне жизнь, – сказал он, – я просто хотел бы поблагодарить вас за это.
Он был по-прежнему тихим и скромным, однако замкнутость католического боснийского мальчика или же «католического турка», как еще давно и не вполне беззлобно прозвал его латинист Эберт, превратилась в загадочное, до самоотречения возвышенное аристократическое достоинство. Он носил очки в толстой роговой оправе, какие носят люди, не стремящиеся скрыть или замаскировать свое плохое зрение и то, что их возраст уже дает о себе знать, а напротив, хотят подчеркнуть свой дефект и с его помощью как-то отгородиться от мира тех, кто видит хорошо и кому очки не нужны. Одет он был в обычный серый костюм, ни дорогой, ни дешевый, ни господский, ни бедняцкий, и в рубашку с неброским галстуком.
Он походил на иезуита, который, сняв сутану, в обычной мирской одежде отправился навестить своих родственников.
Идеальный дипломат, подумал Томаш, но ничего ему не сказал.
А тот рассказывал, как избавился от туберкулеза. Никакой вентиляции легких, никаких альпийских санаториев и лежания под открытым небом на высокогорном воздухе. Ничего из этого он и не пробовал, знал, что не поможет. Вся его родня, кроме матери, умерла от туберкулеза, он остался последним из некогда многочисленного семейства и заранее смирился с тем, что его ждет та же судьба. И в этом нет ничего трагичного. Человек даже не чувствует себя несчастным. Перед фактом заранее известного и быстрого исчезновения его может охватить лишь легкая меланхолия. Такой человек не выбирает для чтения слишком толстые романы, знает, что до конца может и не добраться. Он, например, никогда не читал «Войну и мир» Льва Николаевича Толстого. И коль скоро он писатель или, по крайней мере, пытается стать им, он не берется за романы, а пишет только стихи и рассказы. То есть берется за то, работа над чем измеряется днями, неделями или месяцами, но никак не годами. Романы пишут здоровые люди, – сказал он.
И тут, надо же, случилось так, что он выздоровел.
В первый момент – огромное счастье. Потом это чувство исчезло, и он смирился с жизнью так же меланхолично, как еще вчера мирился со смертью.
– Там, где медицина бессильна, помогает случай. И соленый средиземноморский воздух, который гонит ветер с открытого моря!
Он рассказывал о маленьком отеле, который открыла в горах на северной Адриатике некая немецкая дама родом из Шварцвальда. Туда не ведет ни одна дорога, и это идеальное укромное место для отдыха, размышления, выздоровления или тихого умирания.
– А все это иногда одно и то же, – добавил он.
Профессор улыбнулся. И подумал, что собеседник слегка важничает.
– И когда снова начнется война, а война наверняка снова начнется и будет страшной, в этом отеле можно укрыться, – продолжал дипломат, и Томаш запомнил его слова, а потом, в тот самый вторник, они всплыли в его памяти, и он тут же решил увезти Давида в этот отель. Посмотрел на географическую карту и увидел, что Кралевица совсем близко.
И вдруг моментально ожил и воспрял духом, как после легкого дневного сна.
Сказал, что обратно в Цриквеницу они не вернутся, а продолжат путешествие дальше, потом сел за руль «мерседеса» и, оставив Хенрика, Ружу и мальчика в компании с французскими глаголами, отправился искать людей, которые смогли бы помочь ему в этой необычной экспедиции.
Каменная набережная была почти пуста.
Пожилой рыбак, разложив на тротуаре сеть, пытался ее распутать. Если кому-то захочется здесь пройти, придется обходить это место. Правда, никого не было. Томаш решил, что сеть запуталась во время сильного шторма. Что бы другое могло привести ее в такое состояние?
– Извините… – произнес он по-немецки.
Потом по-французски, хотя откуда бы рыбак мог знать французский.
И по-английски.
Мужчина глянул на него исподлобья, скорее из осторожности, чем из-за того, что заинтересовался его словами, и продолжил распутывать мертвые узлы своими толстыми, мозолистыми пальцами без ногтей.
Но то ли ему это быстро надоело, то ли показалось, что чужак слишком настойчив, и он подал голос.
Профессор вздрогнул, будто по его спине скользнула ледяная змея, у него заколотилось сердце, и он перестал понимать, что происходит.
Рыбак издавал громкие и визгливые звуки, казалось, в его горле переплетаются два голоса, мужской и женский, оба одинаково нечеловеческие и неспособные превратиться в слова или же выразить какое-то чувство.
Рыбак был глухонемым.
Пока профессор бежал по набережной, у него за спиной довольно долго раздавались вопли рыбака, под конец в них зазвучали и злобные ноты, потом все стихло.
Он решил поискать отделение полиции. Все-таки город не настолько мал, чтобы в нем не было полицейских, подумал он.
Зашел в аптеку узнать насчет полиции.
За прилавком стоял полный и лысый молодой человек, с какой стороны на него ни посмотри, он выглядел улыбающимся и походил на позолоченную фигурку Будды вроде тех, что с недавних пор стали попадаться в витринах антикварных магазинов, будто мы, прости Господи, вдруг оказались в Индии, а не в центре христианской Европы. Перед молодым человеком стояла белая фарфоровая ступка, где он толок и перемешивал какой-то сероватый порошок, сухой и мелкий, который облачком распространялся по аптеке, наполняя ее зловещим запахом.
Профессор замер.
Этот запах напомнил ему о какой-то тяжелой, неизлечимой болезни, и он чуть было не бросился вон.
– Не бойтесь, это нишадор, или нашатырь, как сказали бы турки, он же хлорид аммония, как называем его мы, латиняне. Нашатырь еще никому не навредил!
Говорил он по-немецки. Догадался, что перед ним иностранец, а к иностранцам в этих краях обычно обращаются по-немецки. Со своими говорят на сербскохорватском, на итальянском, на венгерском, не исключено, что иногда все еще и на турецком. А с иностранцами только на немецком.