ЖАНРЫ

Византийские портреты
Шрифт:

Справедливо встревоженный такой переменой общественного мнения, император усилил строгость. Последовали приказы о многочисленных арестах; тюрьмы переполнились воображаемыми преступниками; а чтобы обеспечить верность оставленных на свободе, их обязали как подозрительных доставить поручительства друзей. В то же время царь усиливал меры предосторожности относительно собственной безопасности: он окружил себя стражей, водил с собой страшную собаку, способную бороться со львом и свалить коня вместе с всадником, а ночью это страшилище караулило у дверей императорской спальни и при малейшем шуме поднимало страшный лай. Но видя, что все растет вокруг него опасность, Андроник вместе с тем чувствовал, что растет в душе его и непреклонная энергия для самозащиты. "Клянусь моей сединой, - говорил он, враги Андроника не будут иметь причины радоваться. Если рок судил, чтобы Андроник сошел в Аид, они сойдут туда первые, чтобы указать ему путь, Андроник проследует лишь после них". Вспомнив в этот решительный час, какую поддержку нашел он некогда в византийском национализме, он задумал вновь разжечь этот все еще не совсем потухший огонь. Он пустил слух, что норманны были обязаны своим успехом поведению изменников, передавшихся иноземцам, и думал, воспользовавшись этим предлогом, изгнать громадное количество всех бывших против не-{303}го узников, брошенных им в тюрьмы, их родных, даже их друзей, казавшихся ему противниками его политики. Говорят, были изготовлены целые списки жертв, и потребовалось сильное противодействие со стороны собственного сына Андроника, Мануила, чтобы заставить императора отказаться от чудовищных казней, о которых он мечтал.

Несмотря ни на что, несмотря на свою самоуверенность, Андроник чувствовал, что власть его поколеблена. Со страхом вопрошал он гадателей, наблюдал приметы, тревожился, видя, что точатся слезы из иконы апостола Павла, к которому он питал особенное почтение, считая его своим покровителем. Затем вдруг снова ободрялся; даже сделал неосторожность - так верил он снова в свою укрепившуюся власть - и оставил мятежную столицу, чтобы отправиться с женой и любовницей на несколько дней на одну из своих дач. Чрезмерное усердие одного из его приближенных должно было во время его отсутствия ускорить наступление грозившего кризиса.

Среди важных особ, взятых Андроником под надзор полиции, самой знаменитой был Исаак Ангел. Это был человек посредственного ума, характера нетвердого, без всякой воли, и вследствие этого, несмотря на то, что он принимал участие в восстаниях, царь не казнил его и ограничился тем, что держал его пленником в собственном дворце. Встревоженный волнением в столице, министр полиции Агиохристофорит счел разумным арестовать этого предполагаемого главу народного восстания. Но страх придал Исааку смелости: ударом меча сразив одного из главных своих противников, он вскочил на лошадь и все еще с окровавленным мечом в руках помчался к неприкосновенному убежищу, к храму Святой Софии. При известии о покушении возмущенный народ волнуется, все боящиеся за свою жизнь примыкают к начавшемуся мятежу, и за отсутствием Андроника и благодаря растерянности министров восстание быстро распространяется. Вокруг Святой Софии собирается огромная толпа; всю ночь она караулит подле базилики, чтобы помешать схватить там беглеца. Утром предложили сделать Исаака императором.

Извещенный тем временем Андроник торопился возвратиться в столицу. Но было слишком поздно: мятеж перешел в революцию. Чернь ломала тюрьмы, освобождала главарей восстания и под их руководством сорганизовывалась и вооружалась. Исаак Ангел, совершенно против своего желания, был провозглашен императором, вновь приведен в Святую Софию, и патриарх собственноручно возложил на него корону. После этого толпа стала готовиться взять дворец приступом. Все такой же смелый, все такой же неук-{304}ротимый, Андроник сделал попытку сопротивления. Не колеблясь, скомандовал он стрелять в толпу и первый дал залп из дротиков сверху стен. Но ни это военное действие, ни прекрасные слова, какими он затем думал успокоить угрожавшую ему толпу, не имели успеха. Под ударами осаждавших ворота дворца подались. Императору не оставалось другого выхода, кроме бегства.

Поспешно сняв с себя императорскую одежду, сбросив пурпуровые туфли и сняв даже крест, который много лет носил на шее как залог божественной защиты, надев на голову остроконечную шапочку, какую носили варвары, он скрылся из дворца и вместе с женой и любовницей, в то время как ликующая чернь грабила дворец, поспешно добрался до маленькой морской пристани у восточного конца Босфора. И в самом бедствии сохраняя свое всегдашнее высокомерие и гордость, он потребовал и добился, чтобы ему дали судно, на котором он думал бежать на Русь. Но внезапно налетевшим порывом ветра явление так часто случающееся на Черном море - он был вновь прибит к берегу; тут он наткнулся на разведчиков, посланных за ним в погоню. Его арестовали, заковали в цепи. "Но и тут, - говорит Никита, - он был все тот же тонкий и находчивый Андроник". Несравненный актер, каким он был, сыграл тут свою последнюю роль. "Он разлился, - рассказывает историк, трогательной, патетической жалобой, перебирая все струны инструмента, как самый искусный музыкант. Он напоминал о знатности своего рода, из какой знаменитейшей семьи он происходил, и как раньше судьба была к нему милостива, и как его прошлая жизнь, даже когда он без пристанища скитался по всему миру, заслуживала быть прожитой, и насколько обрушившееся теперь на него несчастие было достойно возбудить сострадание. И обе сопровождавшие его женщины подхватывали жалобу и делали ее еще более жалостной. Он задавал тон; они подхватывали и продолжали его песню". Но это было напрасно. Быть может, в первый раз в жизни красноречие Андроника не имело действия, искусство его не достигло цели. Его привезли в Константинополь; и тут он должен был умереть.

По своему трагическому ужасу смерть Андроника была достойна его жизни. Надо прочесть в истории Никиты описание этого последнего акта драмы, одну из самых ужасающих и потрясающих страниц, какие только встречаются в летописях Византии. Прежде всего сверженного императора привели к его счастливому сопернику Исааку Ангелу и в течение нескольких часов чернь подвергала его всевозможным оскорблениям; ему выбили зубы, вырвали бороду и волосы, и в особенности женщины набросились на несчастного с остервенением, чтобы отомстить за жестокости, какие он {305} произвел некогда с их близкими. После этого ему отрубили правую руку и бросили в тюрьму, где он несколько дней оставался без всякого ухода, без пищи, даже без капли воды. Это было лишь начало его долгой агонии. Через несколько дней снова принялись за него: выкололи ему один глаз и с непокрытой головой, в одной рваной тунике, посадив на паршивого верблюда, погнали по улицам столицы по самому солнцепеку. Это плачевное зрелище, "которое должно было бы исторгнуть слезы у всякого человека", не тронуло страшной константинопольской черни. Все грубые и наглые жители, подонки большого города, кожевники, колбасники, базарные торговцы, завсегдатаи самых грязных кабаков, забыв, какими кликами приветствовали они некогда Андроника как своего спасителя, сбежались, чтобы содействовать пытке несчастного. "Одни били его палкой по голове, другие пачкали ему ноздри навозом; третьи выжимали ему на лицо губки, пропитанные испражнениями, некоторые поносили его мать и отца непристойными словами. Иные кололи его рожнами в бока; другие бросали в него камнями; одна распутная женщина, взяв в кухне сосуд с кипятком, вылила ему его на лицо". Наконец, с гиканьем и смехом страшное шествие достигло Ипподрома. Тут стащили несчастного с верблюда, привязали за ноги головой вниз к перекладине между двух столбов, и ужасное веселье возобновилось. Андроник выдерживал все стоически, без единой жалобы; лишь изредка с губ его срывались слова: "Господи, помилуй" - или: "Для чего вы бьете лежачего?" Но обезумевшая толпа ничего не слышала. Стали рвать на нем рубашку и издевались над оголенным, причем мужчины непристойно касались его. Один из зрителей вонзил ему меч в горло до самых внутренностей. Некоторые латиняне, вспомнив об избиении их соотечественников, произведенном некогда по его приказанию, забавлялись, пробуя на теле умирающего, чей меч острее, и испытывая, кто нанесет наиболее меткий удар. Наконец он умер, и толпа, увидев, что в предсмертной судороге он поднес ко рту правую руку с отсеченной перед тем кистью, не преминула иронически заметить, что до последнего своего издыхания Андроник жаждал человеческой крови.

В своей бессмысленной свирепости народ не хотел оставить в покое даже изображений несчастного монарха, и его изуродованный труп, брошенный сначала, как падаль, под сводами цирка, едва удостоился, по прошествии нескольких дней, нищенских похорон, и то в виде милости.

Так умер в сентябре месяце 1185 года в возрасте шестидесяти пяти лет император Андроник Комнин, прошумевший на весь XII век своими похождениями, своими блестящими качествами, своей {306} порочностью и скандалами. Его жизнь фантастичнее любого романа, одна из самых интересных, какие только встречаются в истории Византии. Своими выходками и своими военными подвигами, своими побегами и своими любовными похождениями, своими неудачами и своими удачами этот необычайный искатель приключений, истинный тип "сверхчеловека", до сих пор еще пленяет потомство, как пленял своих современников. Но его могучий образ представляет еще и другой интерес помимо анекдотического: он необыкновенно характерен и типичен. В жизни этого гениального и порочного царя, отвратительного тирана и выдающегося государственного деятеля, который мог бы спасти империю и только ускорил ее гибель, собраны все главные черты, все контрасты византийского общества с его странным смешением добра и зла, общества жестокого, странного, упадочного, но в то же время способного на величие, энергию и силу, сумевшего на протяжении стольких веков, во все смутные дни своей истории найти всегда в себе самом необходимый источник жизни и дальнейшего, не бесславного существования. {307}

ГЛАВА V. ПРИДВОРНЫЙ ПОЭТ

В ЭПОХУ КОМНИНОВ

Около первой половины XII века жил в Константинополе один бедняк писатель по имени Федор Продром. Он сам себя называл Птохопродромом, то есть бедным Продромом; и действительно, трудно было встретить между литераторами другого такого нуждающегося, голодного попрошайку. Всю свою жизнь он провел в поисках богатых покровителей, в выпрашивании денег у императора, у царевичей и цариц, знатных вельмож и сановников; плакался, чтобы их растрогать, на свою бедность, на свои несчастия, на свое плохое здоровье, на свою старость, выпрашивая у них денег в виде платы за свои хвалебные слова, эпиталамы, соболезнования, или места, или хоть кровать в госпитале. Нищий и тщеславный в одно и то же время, очень гордый своим происхождением, воспитанием, талантом и при всем этом способный на всякую пошлость, он представляет любопытный тип писателя эпохи Комнинов, гордившихся тем, что они любили писателей и покровительствовали им.

I

До нас дошло много рукописей с именем Федора Продрома, значительное количество всякого рода произведений, не могущих, без сомнения, все принадлежать этому автору; и только в последние годы более внимательные критики взяли на себя труд разобраться в них и привести в некоторый порядок всю эту кучу текстов, из которых многие еще не изданы. Не касаясь сущности вопроса, далеко еще не вполне разрешенного, я напомню только, что самые последние работы по этому вопросу, по-видимому, доказывают, что существовало, по крайней мере, два Продрома: жизнь одного может быть отнесена к 1096 - 1152 годам; отец его был человек образованный, из хорошего семейства, дядя Христос достиг высокого сана митрополита Киевского в конце XI века, и в честь его Никита Евгениан сочинил надгробное слово, заключающее несколько довольно точных подробностей из жизни этого человека; многочисленные поэтические произведения другого Продрома содержатся главным образом в одной знаменитой рукописи, находящейся в библиотеке св. Марка в Венеции, и, по-видимому, он жил до 1166 года. Надо сознаться, что во многом второй похож на пер-{308}вого, как брат; оба всю жизнь осаждали просьбами великих мира сего, жаловались на свои болезни и на свою нужду, оба окончили свою жизнь в богадельне, где благодаря своей настойчивости в конце концов добились для себя приюта. И так как анонимный поэт венецианской рукописи, судя по заглавию некоторых своих стихов, действительно носил имя Продрома, легко было бы соединить - что и делали долгое время - этих двух людей в одного, тем более что у них часто были общие покровители и они почти всегда вели одинаковый образ жизни; но мы знаем, с одной стороны, что один из них умер сравнительно молодым, а другой беспрестанно жалуется на невзгоды старости, знаем, что второй, автор венецианской рукописи, упоминал в одной поэме, написанной, несомненно, в 1153 году, о своем "друге и предшественнике" Продроме, "писателе знаменитом и прославленном, звонкой ласточке, певце столь сладкозвучном", умершем в то время, как сам он обращался с этими стихами к императору Мануилу. Как поделить между этими двумя тезками, бывшими, быть может, в родстве, огромный литературный багаж; сохранившийся вплоть до наших дней под их именем? Кому из двух приписать честь авторства любопытных поэм на простонародном греческом языке - о них мы будем говорить позднее, - о которых иногда замечали, и, по-моему, совершенно несправедливо, что они не принадлежат ни тому, ни другому? Это очень специальный вопрос, и тут не место им заниматься. Чтобы достигнуть цели, намеченной в этом очерке, а именно показать, что представлял придворный поэт в эпоху Комнинов, и разобрать его отношения к могущественным покровителям, будет, конечно, законно почерпать сведения одинаково из произведений обоих авторов, бывших приблизительно современниками, имевших почти одинаковую судьбу, приняв, разумеется, к сведению, что мы хорошо знакомы с положением вопроса, допуская существование двух различных Продромов и имея в виду изобразить лишь общий тип, часто встречавшийся в XII веке 1.

II

Несмотря на возрождение литературы в эпоху Комнинов, литература не кормила в те времена своих работников. Правда, в иные редкие дни подъема духа Продром, несмотря на свою нищету, поздравлял себя с подобным положением, находя, что бедность является всегда спутницей таланта; он радовался, что Провидение не наделило его "кучами золота, развращающими философский ум", и заявлял с полным равнодушием к благам этого мира: "Если невозможно быть одновременно философом и богатым, я предпо-{309}читаю оставаться бедным, но только с моими книгами". Однако такие припадки гордого стоицизма были непродолжительны. Большею частью поэт с глубокой грустью замечал, что всегда "бедность бывает спутницей знания". В такие минуты ему хотелось бросить за окно свои книги, покинуть Аристотеля и Платона, Демокрита и Гомера, отказаться от риторики и философии, от всех этих тщетных вещей, стоивших ему в молодости столько бесполезного труда и не принесших ему ничего, кроме нищеты. "Оставь, - писал он тогда, - книги, речи, заботы, снедающие тебя. Ступай в театр, к мимам, к фокусникам. Вот что в почете у глупых людей, а не наука". И тут, припоминая дни своего детства и блестящее образование, какое бесполезно дала ему его семья, он обращался к одному из своих покровителей со следующими печально шутливыми стихами: "Когда я был маленьким, мой старый отец говорил мне: "Дитя мое, учись наукам сколько только можешь. Видишь ты этого вот человека, дитя мое? Он ходил пешком, а теперь у него прекрасная лошадь, и он ездит на откормленном муле. Когда он учился, у него не было обуви, а теперь, ты видишь, он ходит в башмаках с длинными острыми концами. Когда он учился, он никогда не был причесан, а теперь это прекрасный кавалер, всегда с красивой, тщательной прической. Когда он учился, он никогда в глаза не видал и двери в баню, а теперь он омывается три раза в неделю. Последуй же советам твоего отца и посвяти себя всецело изучению наук". И я изучил науки с большим трудом. Но с тех пор, что я стал рабочим литературы, я алчу хлеба и мякиша от хлеба. Я поношу литературу, со слезами говорю: "Господи! да будут прокляты науки и те, кто их изучает! Проклят будь тот день и час, когда меня послали в школу, чтобы учиться наукам и стараться зарабатывать тем себе хлеб". Если бы сделали тогда из меня золотошвея, одного из тех, что зарабатывают себе хлеб тем, что изготовляют златотканые одежды, я отпер бы тогда свой шкаф и нашел бы там хлеб в изобилии, вино, тунец и макрель; а теперь, если я его отопру, сколько бы ни искал по всем полкам, только и увижу, что бумажные мешки, набитые бумагами. Я открываю сундук, чтобы поискать там кусок хлеба, нахожу маленький бумажный мешок. Открываю сундук, ищу кошелек, ощупываю его, думая, нет ли там денег, но он набит бумагой. Тогда у меня не хватает больше сил, я падаю от истощения. И в припадке голода я в моем бедственном положении предпочитаю изучению литературы и грамматики ремесло золотошвея". Так продолжается долго, все в том же роде, и поэт по очереди сожалеет, что он не сапожник, не портной, не красильщик, не булочник, не торговец сывороткой, не носильщик, не знает ни одного из этих ремесел, доставляющих пропитание, и мо-{310}жет только слышать, как ему с насмешкой говорят: "А ты, приятель, ешь свои книги! Кормись, бедняга, своей литературой!" 2.

Иногда, и более серьезным образом, он думал - это было около 1140 года - покинуть Византию, где светские и духовные лица одинаково презирали духовную жизнь, а император не оплачивал по достоинству поэмы, какими он его снабжал. Он думал последовать за митрополитом Стефаном Скилицей в далекий Трапезунд, так как этот иерарх отличал бедные таланты и им покровительствовал и удостаивал поэта своей дружбы. Но затем, несмотря на все, что ему приходилось переносить, он не мог решиться покинуть столицу, где все надеялся, поздно ли, рано ли, получить желанную награду и доход, который избавил бы его от нужды. А покуда он из-за куска хлеба исполнял всякое дело, обивал пороги сильных мира сего, где спесивые слуги в прихожей высокомерно и насмешливо оглядывают с головы до ног дурно одетого и дурно обутого просителя; присутствовал на церемониях, свадьбах, похоронах, пышных торжествах, ища материала, чтобы написать и повыгоднее сбыть какую-нибудь поэму, льстя до изнеможения, жалкий и в то же время тоску нагоняющий своими усилиями увеселять и заставлять смеяться. "Обливаясь слезами, - говорил он одному из своих покровителей, - стеная и рыдая, пишу я стихи, брызжущие веселостью и хорошим расположением духа. Если я поступаю так, то не для своего удовольствия. Но из-за этого бедственного положения, из-за этой беготни, продолжительной и отчаянной, какую мне - увы!
– приходится производить, чтобы отправляться пешком во дворец или церковь, хочется мне хоть один раз сказать вам правду, какова она есть".

Поделиться с друзьями: