ЖАНРЫ

Владимир, или Прерванный полет
Шрифт:

Как все, ты очарован «Золотой каской». Ты знаешь, что я тоже особенно нежно отношусь к этой женщине, которая для меня словно старшая сестра. Я познакомилась с ней, когда мне выдавали премию Сюзанны Бьянкетти, — мне было пятнадцать лет. Меня награждали в присутствии такой крупной кинозвезды — и это переполняло меня гордостью и восхищением. Она сияла, её удивительные глаза блестели ярче алмазов в форме сердца, которые болтались у неё на шее.

Её глубокий, немного гортанный голос смягчался лёгким журчанием прелестного дефекта речи. В свои тридцать лет она была в расцвете красоты. Позже в Сен-Поль-де-Вансе мы с ней долго общались. К тому времени и я повзрослела, наши отношения стали глубже. Из восхищённой девчонки я превратилась в восхищённую подругу. Она всегда поражала меня точностью и здравым смыслом суждений.

В это утро я наконец привожу тебя познакомиться с ней на съёмки фильма режиссёра Рене Аллио «Трудный день королевы». Когда я тебе сказала, что это в пригороде, в рабочем квартале, ты ещё больше обрадовался. Чем ближе ты знакомишься с Парижем, тем больше он тебе нравится. Приём тёплый. Съёмочная группа на всех широтах одинакова, при любом режиме. Ты выдерживаешь пристрастный допрос Симоны, которому она подвергает всех, кого видит впервые, и даже знакомых, уезжавших куда-нибудь надолго. Это смесь резких вопросов, острого любопытства и мягкости. Ты покорён. Чувствуется, что в этой даме пятидесяти двух лет не осталось ничего от той роковой женщины из знаменитых фильмов, но мужчины все равно в неё влюбляются, и именно потому, что она — no-настоящему человек. К тому же глаза её полны блеска и улыбка все такая же хищная.

Потом мы расстаёмся, договорившись встретиться за ужином у неё дома. В машине я вижу, как ты напряжён. Ты чувствуешь себя не в своей тарелке, и я засыпаю тебя вопросами:

— Что случилось? Откуда это плохое настроение?

Ты не сразу отвечаешь.

— Ты видела эти дома? Это здесь называется рабочим кварталом?!

И снова — печаль, сожаление и гнев поднимаются в тебе.

— Все эти дома, где живут небогатые люди — «эксплуатируемые», как их у нас называют, — да у нас пи один аппаратчик не мог бы надеяться на лучшее! Этот, квартал, эти краски, эти лавочки, эти машины!..

У тебя срывается голос. Я молчу, да и что скажешь?..

После долгой паузы твоё лицо смягчается:

— Такая замечательная женщина! Она хитрая, она все поняла, и потом видно, что она любит приложиться к бутылочке.

И — после паузы:

— Она тоже…

Я не продолжаю этой темы. Я знаю, до какой степени давит на тебя теперь твоё добровольное состояние непьющего.

Я буду встречаться с Симоной ещё несколько лет. Тот ужин не состоялся: работа, поездки — в нашей профессии это обычное дело. Но встречаться мы всегда будем тепло и будем болтать, как если бы никогда не расставались. В семьдесят седьмом году ты приезжаешь на гастроли с «Гамлетом» и остаёшься немного дольше обычного в Париже. В один из свободных вечеров мы идём к Монтану и Симоне на площадь Дофин в «каморку», как они называют свою квартиру, окна которой выходят прямо на тротуар оживлённой улицы.

Это — уютная обжитая квартира. Здесь множество фотографий и сувениров, привезённых с гастролей, со съёмок, из поездок. В квартире всегда живёт кто-нибудь из посторонних — какие-то беженцы, люди без родины, странные путешественники всех национальностей. Единственное, что их сближает, — это страдание от несправедливости, которая убивает их морально или физически. Здесь они находят внимательных слушателей, братскую помощь, а зачастую просто средства на жизнь. Усевшись за низким столом, Симона, несколько друзей, ты и я страстно спорим, потому что волнующих тем хватает.

Я измучилась переводить с бешеной скоростью. Уставшая Симона немного повторяется, и я сама перестаю находить нужные слова. Ты, единственный трезвый человек в компании, тянешь меня к двери, говоря, что у меня уже язык заплетается. Я обижаюсь, и вечер заканчивается скандалом. На следующее утро мне стыдно, потому что я знаю, что, как и все по-настоящему больные от алкоголя люди, ты не любишь, чтобы твои близкие «позволяли себе». И потом, я впервые видела Симону, от которой ускользала нить рассуждении.

Вчера даже у неё «заело пластинку», как говорят люди нашей профессии. Я отправляю ей письмо, полное нежности, где высказываю свои опасения, говорю, что её физический облик — это её личное дело, но что её голова ещё нужна остальным… Об этом я тебе, естественно, не рассказывала.

1980 год. На экране телевизора появляется торжественно спокойное лицо Симоны. Она говорит о тебе. Она говорит, каким ты был поэтом и человеком, рассказывает, как московская толпа, официально не оповещённая, провожала тебя на кладбище. И в её прозрачных, почти невидящих глазах чувствуется огромная сила, в каждом слове сквозит глубокая грусть.

1984 год. Я ужинаю с Симоной в Кибероне. Два дня назад она отдала мне пачку исписанных листочков — свой роман. Она сказала:

— Я назвала книгу «Прощай, Володя!».

Я побелела. Почувствовав моё волнение, она добавляет:

— Это не твой, но они похожи, как братья, — вот увидишь…

Мы с сёстрами прочли этот роман втроём, сидя за круглым столом, вырывая друг у друга листочки, смеясь, плача, охваченные одними и теми же эмоциями, — может быть, потому, что мы не можем забыть один день, проведённый на улице Университэ у нашей сестры Одаль; сидя вокруг большого стола, на котором громоздятся кипы страничек, мы читали тогда впятером — четыре сестры Поляковы и Симона — нашу книгу «Бабушка». Мы волнуемся, и вот звучит приговор:

— Неплохо, но я уверена, что здесь было из чего сделать потрясающую книгу.

Теперь мы читаем книгу Симоны, и я чувствую, как её лихорадит. Мы с сёстрами наперебой делаем ей комплименты. Для нас эта книга действительно удалась. Теперь остаётся ждать приговора публики. Это будет полный успех.

22 сентября. Я читаю Симоне главу из тиснённого золотом издания её книги «Тоска уже не та», где она пишет о России.

Её глаза мерцают, как слепые звезды. И вдруг она говорит мне:

— Ты должна писать…

24 сентября. Симона чувствует себя все хуже. Мне все-таки удалось уговорить её поесть. Я привезла специально для неё блины с икрой. Впервые за долгое время она ест, даже с удовольствием. И все же, дожёвывая блинчик, она не забывает мне сказать:

— Ты должна писать…

Я принесла несколько листочков и робко читаю их Симоне. Она говорит:

— Продолжай.

25 сентября. Мы потихоньку прогуливаемся перед домом, Симона начинает снова:

— Ты должна писать.

Вечером она выкуривает последнюю сигарету:

— Дорогая моя, пиши о Володе…

30 сентября восемьдесят пятого года. Тело Симоны покоится на кровати. Я громко говорю в тишине светлой комнаты:

— Я сделаю это, я обещаю тебе.

Красный огонёк неистово мигает, актёры на сцене убыстряют ритм, в игре — напряжение. Я потихоньку поворачиваю голову и различаю в глубине зала силуэт в ореоле непослушных волос. Это — Юрий Петрович Любимов, «шеф». Он держит в руках придуманный им фонарик: белым освещается его собственное лицо, когда он хочет уточнить мимику или указать на плохое движение, слишком быстрый темп, автоматическую игру. Зелёный свет означает, что все идёт хорошо, красный — что нужно сменить ритм, что он недоволен, что актёры играют не с полной отдачей. Его невозможно обмануть: он сам — актёр, он прекрасно видит, когда на сцене кто-то бережёт силы. Что удивительно в этом человеке — он это и сам признает, — он не был большим актёром, он выглядел на сцене лишь миловидным молодым человеком. Он обрёл своё настоящее призвание, став сначала педагогом, затем— режиссёром театра.

Поделиться с друзьями: