Владислав Ходасевич и его "дзяд" Адам Мицкевич
Шрифт:
Поделив свое сердце между двумя культурами, в каждой их них поэт признал свои разные и в равной степени глубокие корни. Детские воспоминания о Литве создают сказочную атмосферу, перекликающуюся с началом «Пана Тадеуша»: край, что всех краев прекрасней, родина сердца. Упоминания о своей стране, своей земле становятся почти навязчивыми («родился», «земля», «родимый», «край», «страна»). Любопытно, что в стихах из сборника «Тяжелая лира», написанных в 1920–1922 гг., существительное «родина», прилагательные «родимый» и «синий» не относятся к частотным лексическим единицам, а слово «земля» встречается всего семь раз.
В поезде, увозившем его из Петербурга в Ригу, а далее — в эмиграцию, Ходасевич прочел Берберовой иной вариант приведенного стихотворения, где за первой строфой следовали две другие:
России — пасынок, а Польше – Не знаю сам, кто Польше я. Но: восемь томиков, не больше, – И в них вся родина моя. Вам — под ярмо ль подставить выю Иль жить в изгнании, в тоске. А я с собой свою Россию В дорожном уношу мешке.Поэт встречает острый кризис культурного самосознания, защищая себя, словно магическим амулетом, восьмитомным собранием сочинений Пушкина, который сопровождает его в пути, служа «гарантией внутреннего выживания». Словно шагаловский «Скрипач» (1926-27), несущий свой дом на плечах, обрусевший польский еврей Ходасевич несет на плечах свои пенаты, родину души — сочинения Пушкина.
Классики и в первую очередь Пушкин в восприятии Ходасевича выстраивали некий общий порядок, дарили ему корни, отвечали на вопрос об этническом и национальном «я» на более высоком уровне принадлежности к культуре. В эмиграции он много пишет о русских классиках, перечитывает и любимых классиков польских. 1 января 1925 г. в письме М. О. Гершензону из Сорренто (где он гостил у Горького) Ходасевич писал:
«В последнее время мы [Берберова и я] занимаемся тем, что я построчно перевожу ей Словацкого и Мицкевича. Сейчас читаем "Dziady", и я с огорчением вижу, до какой степени у такого большого поэта душа была "заложена" национализмом, — я иначе не могу выразиться: заложена — как заложен бывает нос: дыхание трудное и короткое. Вся III часть этим обескрылена безнадежно. Чем выспренней ее внешняя поэтичность, тем прозаичнее она внутренно. Если Пушкин читал ее целиком, то, быть может, этот прозаизм должен был рассердить его всего больше, — больше, чем ненависть к России».
В 1910 г. в пронизанном печалью стихотворении, обращенном к матери («Матери»), поэт утверждает, что ради любви к женщине он забыл все, чему научила его мать, — молитвы, жизненный уклад, чтение… Это неправда. В страдании и тоске эмиграции, с которой он так никогда и не смирится, в свое последнее, горькое десятилетие Ходасевич, как пишет К. Грациадеи, «обращается к памяти, исследует судьбу своего поколения и отдаленное прошлое». Он замыкается в себе, ищет убежища и утешения в воспоминаниях. В 1925 г. Ходасевич пишет стихотворение «Из дневника»: «И мягкой вечностью опять / Обволокнуться, как утробой». Начиная с этих лет мотив стремления назад, в материнское лоно, неоднократно встречается в его стихах и воспоминаниях, проскальзывает в критических статьях. Саркастический и холодный образ поэта, нарисованный польским поэтом З. Гербертом в стихотворении «Ходасевич» (1992), персонаж литератора, прекрасно освоившегося в эмиграции, — портрет острый и живой, но недобрый и немилосердный. Впрочем, в этом стихотворении Ходасевич выступает лишь как литературная маска Ч. Милоша.
Начиная с 1927 г. Ходасевич все чаще возвращается к любимой триаде польских поэтов, особенно к Мицкевичу. Ко всем чертам, сближавшим его с великим «дзядом», жизнь прибавила еще одну — окончательное и бесповоротное изгнанничество. Отныне Мицкевич, наряду со Словацким и Красинским, выступает для него прежде всего как творец литературы, достигшей и в изгнании художественных высот и явившейся стержнем национального единства. Размышления о том, какую роль может сыграть поэт-изгнанник в литературе своей нации, и, в частности, о значении эмигранта Мицкевича для расцвета и развития польской литературы становятся одной из центральных тем для Ходасевича-критика и историка литературы в парижский период жизни.
В Париже, с каждым днем все больше превращавшемся в блоковский «страшный мир», в той среде, которую составляла и в которой существовала русская эмиграция, среде равнодушной и к тому же не особенно жаловавшей польскую культуру, Ходасевич, один, в противовес всем, начинает отмечать великие годовщины польской литературы: столетие «Конрада Валленрода», «Пана Тадеуша», «Иридиона». Поэт, пытающийся сохранить себя вдали от родины именно качестве поэта, Ходасевич на себе проверяет актуальность фигуры Мицкевича и вопросов, которые тот ставил перед современным ему обществом, — например, о сути «валленродизма». Возможно, здесь кроется объяснение того, почему замечания Ходасевича о Мицкевиче оказываются уже не столь резкими; уходит критический тон, звучавший в его ранних письмах. В статье «Конрад Валленрод. 1827–1927» Ходасевич разбирает сложную структуру поэмы, построенную «по <…> принципу обратного повествования» (ВЗ. 24.XI.1927). По мнению Ходасевича, новаторство приема не помешало автору «сохранить замечательную стройность в ходе поэмы и равновесие — в ее частях». Он защищает Мицкевича от обвинений, будто в глубине души тот принимал теорию «валленродизма», разросшуюся благодаря ему до масштабов общественного явления, распространение которого нередко приписывали самому Мицкевичу. В статье четко формулируется вопрос, давно мучивший Ходасевича: может ли национальная литература выжить в эмиграции? Ответ, пронизанный сомнениями и беспокойством, поэт дает в статье «Литература в изгнании» (1933). Пользуясь аналогией, популярной среди русской эмиграции, он сравнивает последнюю с эмиграцией французской, последовавшей за Великой французской революцией, и с «великой эмиграцией» поляков, напоминая, что нередко именно в эмиграции создавались произведения, «послужившие завязью для дальнейшего роста национальных литератур <…> Такова вся классическая польская литература, созданная эмигрантами — Мицкевичем, Словацким и Красинским» (KT. С. 467), таким было «величайшее из созданий мировой поэзии» — «Божественная комедия».
В статье Ходасевича «Иридион» (1936) на тот же вопрос отвечают — собственным примером — любимые им Мицкевич, Красинский и Словацкий: «в изгнании, среди кучки таких же изгнанников, они с полным правом могли говорить от имени всего народа, воистину быть его посланниками перед лицом человечества» (ЛСВ. С. 96). По мнению Ходасевича, не только выжить, но и достичь истинных высот польской литературе позволила не физическая связь с родиной, а «глубокая, творческая память о родине» (ЛСВ. С. 95). В центре статьи не Красинский, а, скорее, Мицкевич, резко критикуемый в «Иридионе» за свой «валленродизм». При этом Ходасевич снимает с поэмы Мицкевича обвинения в идеологической двойственности и утверждает, что в финале сам автор выносит смертный приговор «валленродизму», обрекая Валленрода навеки потерять Альдону, «свою Прекрасную Даму, свою Психею. Сомнения, мучившие Красинского, были, следовательно, хорошо ведомы и Мицкевичу. Но он переболел ими раньше, чем Красинский вступил на литературное поприще» (ЛСВ. С. 102).
Другое направление в эссеистике Ходасевича, где часты обращения к Мицкевичу, — это работы по пушкинистике. Ходасевич всю жизнь занимался изучением пушкинского наследия, посвятил ему две монографии, ряд статей и эссе. Любовь к Мицкевичу и то значительное место, какое польский поэт занимает в творчестве Пушкина, нередко приводили к тому, что Ходасевич ставил их имена рядом, особенно в рассуждениях об истоках «Медного всадника» и «Отступления» из третьей части «Дзядов». Среди пушкинистов он считал неоспоримым авторитетом В. Ледницкого, специалиста по русской и польской литературе, в те годы профессора Краковского университета. Хотя оба, и Ходасевич и Ледницкий, выросли в Москве, в одной и той же среде (их семьи были знакомы), лично им довелось встретиться лишь в зрелом возрасте, причем как раз благодаря общей страсти к Пушкину. Ледницкий высоко ценил Ходасевича как пушкиниста, а тот, в свою очередь, считал Ледницкого крупнейшим в Европе специалистом по русской литературе (ВЗ. 10.III.1935). Ходасевич посвятил «пушкиниане» Ледницкого три рецензии. В первой — «"Медный всадник" у поляков» (1932) — он разбирает его послесловие к новому польскому изданию «Медного всадника» ; впоследствии он назовет работу Ледницкого «едва ли не самым обширным исследованием, касающимся пушкинской повести…» (ВЗ. 31.X.1935). На это издание Ходасевич напишет еще одну рецензию; Г. Струве переведет ее на английский и опубликует в «Slavonic and East European Review» (1934, № 35). В ней подробно разбираются трудности, с которыми столкнулся переводчик, поэт Юлиан Тувим, при переходе от русского силлаботонического стиха к польской силлабике. В предисловии Ледницкого Ходасевичу особенно понравилась трактовка двойственного отношения Пушкина к Петру Великому, равно как и то, что Ледницкий не пытается преувеличить роль польского восстания и Мицкевича в рождении замысла пушкинской поэмы. В своей рецензии Ходасевич комплиментарно отзывается о польской пушкинистике и в очередной раз ставит рядом два великих имени: «наука о Пушкине тесно срастается с наукой о Мицкевиче». В статье «Друзья-москали» (1935), необычайно интересной и в плане биографическом, и в плане литературоведческом (вот почему невозможно назвать эту работу просто рецензией!), посвященной одноименному сборнику работ Ледницкого, Ходасевич вновь подчеркивает знаменательный характер отношений, связывавших Пушкина и Мицкевича, — характер, который обязаны были принимать во внимание все исследователи творчества обоих поэтов и который открывал новые горизонты для целого ряда символических прочтений:
«Взаимоотношения Пушкина и Мицкевича по целому ряду причин представляют собою не только один из самых драматических моментов из истории польско-русских отношений, но как бы и зеркало, в котором эти отношения отразились с особою полностью и выразительностью. Трагическое сплетение любви и вражды, соединявшее двух столь великих людей, так много значивших друг для друга и так величественно представивших свои народы, было историческим и символическим выражением тех сил и чувств, которыми были соединены и разделены эти народы».