Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

"...как дружили, ходили друг к другу в гости, как лихо отплясывал на Новогодье Мейстер, замечательно играл на флейте Тулайков, пел романсы собственного сочинения Дояренко... Нина Николаевна слушала, завидовала белой завистью и ужасалась беспощадности времени" (90).

Другая старая сотрудница института, простая женщина тетя Луша вспоминала чуть более поздние времена, когда было уже не до празднеств, игры на флейте и романсов. Запуганные репрессиями и человеческой подлостью, так откровенно раскрывшейся в те годы, люди стали бояться окружающих, страх сковывал души и усмирял речи:

"Бывалоча, милая, соберутся они [Шехурдин и Мейстер -- В.С.] вечерком чай пить. И вот сидят друг против друга, и болтают ложками в стакане -- и ни гугу... время было лихое. Чуть скажи чего, сразу донесут. Но они-то были друзья закадычные. Так вот весь вечер просиживали. И только на прощанье: "Душевно посидели, Алексей Павлович! Отменно, Георгий Карлович!"" (91).

* *

*

К 1937 году завершилось формирование организационной и политической структуры лысенкоизма, сложился специфический метод делания науки, вы-кристаллизовалась методология.

Тем, кто знакомился с историей лысенкоизма, или оказывался волею судеб вовлеченным в опасный вихрь событий той поры, должно быть приходило в голову сравнение этой истории с кошмарными снами в описаниях психоаналитиков, сопровождающимися картинами фантасмагорических чудовищ и уродов, способных парализовать волю, одним своим видом устрашать дух, обладающих непомерной злобной силой. Мучения, испытываемые в таких снах, когда хочешь ударить -- но безвольна рука, неподвижны члены, хочешь закричать -- но не можешь: не исторгаются звуки из горла, как ни напрягайся, собираешься убежать -- а ноги не слушаются... эти мучения кажутся страшнее всего.

Насколько же возрастали муки тех, кто не во сне, а наяву оказывался опутанным сетями лысенкоистов и ощущал те же страдания, но в реальной жизни. Каким страшным эхо отдавало от вестей о посаженных, порой даже не за противоборство, а за одно лишь молчаливое несогласие с догмами агробиологов, о выгнанных с работы, лишенных права преподавания, публично оскорбленных. Мартиролог этих казней не составлен, да и вряд ли кто-нибудь способен вспомнить всех, восстановить имя каждого, начиная от теперь уже безвестных лаборантов и младших сотрудников лысенковского института, работавших по старинке и не знавших, что нужно подгонять результаты, выбрасывать "неудавшиеся" опыты и т. п. (а несогласные с такими методами были: нет-нет, да и наталкивался я в писаниях и речениях "колхозного академика" и его ближайшего окружения на отголоски борьбы с неведомыми борцами за чистоту науки в его же институте /7а/), до ученых со степенями, порой даже работавших в далеких от Лысенко областях, но выгнанных или униженных за случайно оброненные слова или за непроизвольное действие, не так расцененное. (Вспоминаю: мальчиком слышал я разговор мамы с папой, работавшим в 1947-1950 годах в многотиражной газете Горьковского университета "За Сталинскую науку", что выгнали из университета старую заслуженную преподавательницу не то французского, не то английского языка, выгнали за то, что дала переводить студентам не тот текст, потому что далека была от генетических споров. А в тексте этом -- который она давала не одному поколению студентов -- упоминалось имя кого-то, попавшего в немилость. На нее донесли, и не стало хорошего, заслуженного преподавателя. Говорили папа с мамой тихонько, шепотом, ужас читался на л

После 1937 года в течение еще двух лет продолжались дискуссии о пользе генетики для сельскохозяйственной науки и месте генетики в комплексе дисциплин, дозволенных в советском обществе (иначе говоря, не рассматриваемых как буржуазные, идеалистические, упадочные и пр. и пр., то есть -- вредные). Еще печатали не только научные статьи и книги, но и очерки об этой науке и о людях, включившихся в генетические исследования. В качестве примера, можно сослаться на восторженный очерк Константина Федина -- писателя, входившего в число наиболее популярных. В конце января 1938 года он с пафосом повествовал в "Правде" о безбрежности дорог жизни, выбираемых молодыми энтузиастами. Были в этом очерке и такие строки:

"Готовясь к одной литературной работе, я провел анкету в нескольких ленинградских вузах... Вот ответ студентки двадцати шести лет, рабочей по происхождению:

"Я -- генетик. Вопросы наследственности интересовали меня еще до поступления в вуз. Мое будущее должно быть самым радостным. Во-первых, я мечтаю быть профессором. В Ленинграде будет построен большой дворец, в котором будут разрабатываться проблемы генетики. Там будут обучаться тысячи студентов и масса научных работников. Пока ничего более радостного не могу придумать для себя. Учиться самой, передавать свои знания массам -- большая радость".

Уверенность в будущем питает реальные планы, из которых растет мечта о "большом дворце" науки. Это -- романтика, корнями уходящая в действительность... Легко мечтать, когда мечты осуществляются почти беспредельно" (92).

Но романтика свободного поиска путей в жизни безжалостно заменялась "романтикой плаща и топора", корни, питавшие розовые дрёмы, безжалостно обрубались. Тех, кто мечтал о "дворцах генетики", ждали иные хоромы.

В следующих главах я подробно расскажу о механике борьбы с научными противниками на примере академика Н.И.Вавилова. Мы увидим, как методично, шаг за шагом, изничтожал Лысенко своего благодетеля, которому он отплатил страшной ценой, которого он выставил перед Сталиным своим главным противником. Эта механика показательна и в отношении других пострадавших.

Как же это стало возможным? Ведь была же Россия когда-то сильна своей наукой, демократическими традициями, стремлением к справедливости и гуманизму, широко разлившимся по всем слоям общества? Систематический разбор этой проблемы выходит за рамки моей книги, поэтому я ограничусь лишь краткими замечаниями по этому поводу.

Конечно, появление Лысенко в советской науке и его упрочение не было бы возможным ни в одном нормальном демократическом обществе. Явно напрашивающееся сравнение Трофима Денисовича Лысенко с Григорием Ефимовичем Распутиным лишь внешне правомерно: укоренение Распутина в науке, а не в полной мистицизма и знахарства жизни двора Николая II было бы абсолютно невозможным. Там, где пророчества легко проверяемы экспериментально, места для Распутиных нет.

А вот Лысенко появился, окреп и приобрел магическую силу в советской науке, а за ним, может быть, не столь колоритно, но на той же волне вторжения партийного диктата в науку, возникли свои Трофимы -- быковы, асратяны, лепешинские, бошьяны и им подобные в других областях науки. Несомненно, это не было случайностью. Только специфическая среда, особый "естественный" отбор открыли ворота в советскую науку всем лысенкам. В иных социальных условиях их появление было бы совершенно невозможно.

Где-то их остановила бы простая человеческая порядочность, единые для общества моральные критерии, понятие об этике и христианской добродетели. Где-то сразу же выявились бы научная несостоятельность, невоспроизводимость данных, абсурдность и алогичность постулатов и предпосылок, также как нечистота доказательств.

В обществе, построенном на свободной экономике и свободном предпринимательстве, сразу же всплыла бы неэффективность предлагаемых схем и расчетов, надуманность рецептов и убыточность практических предложений. Неконкурентноспособность идей была бы залогом быстрого их забвения.

И только в обществе бездуховном, аморальном, внеэкономическом и к тому же заскорузлом, гомеостатичном Лысенко и его команда могли жить и процветать. Сельское хозяйство, не приносящее прибыли, но так и остающееся организационно неизменным -- было той средой, в которой лысенковские рецепты не могли быть отторгнутыми. Сохраняя те же убыточные по своей сути (а вовсе не по природе русского мужика, способного якобы лишь к лени, пьянству и обману) колхозы и совхозы, поглощающие бесследно миллиарды за миллиардами, но так и не приносящие ничего, кроме убытков, государство рождало и "колхозных академиков". Оно оправдывало и будет оправдывать Лысенко и лысенок до тех пор, пока будет пребывать в плену фантазий.

С другой стороны, в этой среде Лысенко не мог оставаться изолированным "старателем", одиноким путником, торящим дорогу свою в гордом осознании собственного величия. Он нуждался в соратниках и подражателях. Только в среде таких же, как он сам, могло удерживаться его "учение". Поэтому экспансия лысенковских методов и представлений шла планомерно и с ускорением. Всё новые сферы биологии оказывались пронизанными гнилостными тяжами лысенковской плесени. Метастазы этого опухолеродного организма поражали то тут, то там здоровый организм русской биологии, становившейся советской биологией. Из личного дела Лысенко, его личного процветания формировалась социальная единица, которую не только не отторгала, но жадно питала новая социальная среда -- советское общество. Из Лысенко и его афер вырастал лысенкоизм.

Поделиться с друзьями: