Властелин дождя
Шрифт:
— Луна, а луна, ну хоть ты согласись, не за что мне Джию ненавидеть. Бросила она меня, ушла — и что? Нет у меня к ней ненависти. Ты пойди, луна, загляни к ней в зеркальце, меня покажи. Попроси, чтобы не серчала. Папа Леон — он чудной какой-то, он сегодня ветер бранил, и никого больше. Может, надумала, так я снова его сватом зашлю, с подарками. Только не стоит такого свата привечать и цуйкой поить, захмелеет, язык без костей — понесет всякую околесицу. На рождество, когда ты в небесах дремала, он все пил да пил с Ионом Лалаей Гагодитэ, потом в драку полез, оплеух надавал. Не сладить бы ему с Гогодитэ. Гогодитэ с ружьем ходит, да выпили они крепко, Леон и уговори Гогодитэ ружье за стреху засунуть, а как слез Гогодитэ со стула, папа Леон его тут же и треснул. Коротышка Гогодитэ хочет обратно ружье заполучить, подпрыгнет, а Леон по макушке его хлоп! Пойди сходи к Джии, луна зеленая, поколдуй, поворожи под елочкой!..
Луна ушла, Ене Леля остался один. Поднялся с кровати, зуб на зуб у него не попадает — вопль давешний кровь отравил, раскаленной иглой в сердце впился. Губы запеклись, во рту горечь, будто рыбья желчь на языке растеклась. Что за черт? — думает. Удушьем горло сдавило — дыханье перехватывает, сердце жаром обдает, в крови словно лихорадка. Не дотронется Джия до еловой ветки. Так и засохнет она, не дождавшись Джии.
Ене Леля толкнул дверь и шагнул в темноту за порог, не накинув и кожуха, как был, в одной рубахе. Вьюга залепила глаза. Колким, словно сухой песок, снегом исколола лицо, иссекла шею. Кинула под ноги снежных шуршащих змей. Светя перед собой фонарем, шагал Ене Леля им наперерез. Торчащие из-под соломы стропила старого, ветхого дома глухо постукивали о вилы, подпиравшие стены.
Где-то вдали звонил колокол. И от этого размеренного медного звона на душе становилось одиноко и бесприютно. Звон, казалось, зацепил и ветер, раскрутил его, раскачал и заставил вторить себе плачем, стонами акаций и всхлипами разноцветных бумажных гирлянд, что развешаны на каждой елке. Загребая сапогами снег, Ене Леля прошелся вдоль канавы, обошел пустырь, заглянул во дворы по соседству — нигде ни души. Крик, застрявший в нем, будто ведро в колодце, колотился в груди, причиняя боль. Ене Леля спустился к реке, минуя бурые заплаты чертополоха на снежном склоне. Там меж обледенелых берегов мчался со свистом ветер и яростно трепал сухой камыш, торопясь вырваться на простор широкого поля. Вмиг исхлестал ветер Ене Лелю, и он поспешил подняться обратно на улицу. На улице ни души. А в душе нет и тени былой радости.
Мертвым сном спали каменные кубики домов. Как земля, спят, подумал Ене Леля. Кружила, ворожила метель. Невнятный шепот, всхлипы, рыданья поднимались к слепым окнам.
Ловили их еловые ветки на ставнях и не отпускали, передавали потихоньку Джии, что стояла, прижавшись горячим лбом к холодному стеклу, и смотрела на мутную белую замять. С колядками идут! — вздрогнула она.
Со всех концов деревни зазвенели детские голоса:
Над холмом и над долиной Солнце поднимается, Вместе с Новым годом Елка в путь пускается…
Ене Леля шел, грохоча сапогами, задевая плечом изгороди. Глянув ему в лицо — потемневшее, заострившееся, с глубоко запавшими горящими желтыми глазами, — Джия чуть было не закричала, да только крепко-накрепко зажала обеими руками рот.
Ене Леля не услышал.
Отчаянно, не умолкая, звенел в нем душераздирающий крик, сжигая, словно ядом, и плоть, и кровь, старя не на годы, на тысячелетия…
И назавтра не настало покоя, и никогда…
1962
Кукла
Ене Леля возвращался в село с трехдневного совещания по агротехнике. Втянув голову в мягкий воротник шубы, он подгонял лошадей, и сани ныряли в ухабы дороги, бегущей берегом озера. До темноты оставалось еще около часа, но погода после полудня озлилась, словно сука, народившая щенят, и окрестности быстро подергивались синевой.
Заря пламенела сквозь дымку, трескучий мороз, что обжигал землю уже целую неделю, стал еще злее, и над полями, оцепеневшими под слоем снега толщиной в две ладони, завыл февральский ветер. Сквозь скрип полозьев — словно канифолью вели по смычку — Ене Леля различал сухой треск бурьяна, торчавшего на межах вдоль виноградников, и глухое шуршание камышей. Впереди небо приоткрыло над селом глазок, маленький и тусклый, как у вареной рыбы, а под ним, будто кто подрисовывал его сажей, кружила стая воронья.
Метель подымается, ночью земля промерзнет до самого нутра, подумал Ене Леля и передернул вожжами. Конские копыта застучали вразнобой. Прислушавшись к их топоту, Ене Леля подумал вдруг, что вовсе не к чему так гнать лошадей: Джия уже не ждет его. Эта мысль разбередила притихшую боль, и его широкое, с мясистым носом лицо страдальчески искривилось, словно по нему полоснули кнутом. Жена бросила его через два месяца после свадьбы.
…Однажды вечером, после ужина, он спустился в погреб нацедить кружку вина. А когда вернулся, Джии уже не было. Она забрала свое добро и ушла к Илие Бигу, заведующему кооперативным буфетом. Ему остался только деревянный грибок для штопки, кукла в подвенечном платье, которую она повесила на гвоздик на крыльце, и письмецо:
«Не проклинай меня, Ене, я ухожу к тому, кто мне дороже всех на свете. Я вышла за тебя потому, что батя меня бил кулаками, словно басурман какой, чтобы я с тобой обвенчалась. Я ему говорила: нет и нет, и плакала, призывала смертный час, только все зря, а мама и вся наша родня каждый день чуть свет начинали меня вразумлять словами, что мы с тобой должны пожениться. А теперь ты скажи себе, что никакой Джии не было, пропади она пропадом, и найди себе другую девушку, которая будет заботиться о тебе и народит тебе детишек, румяных, как яблочки, потому что ты хороший человек и председатель хозяйства».
Да, подумал Ене Леля с горечью, мягко постлано, да жестко спать.
Вокруг него мчались по ветру снежные хлопья — подымалась метель. Ене Леля невольно поежился и провел рукой по шершавым, обветренным губам. Во рту было горько. Он досадливо скривился. Эх, черт побери, три дня торчал в районе и не догадался купить хоть горстку квасцов — рот пополоскать…
Он подъехал к сторожке, стоявшей на бугре возле поворота, и вытянул шею, чтобы поглядеть на озеро.
Еле видные за колеблющейся под ветром стеной камыша рыбаки из бригады Думитру Карабиняну долбили лед.
Звонко раздавались удары лома — точно целая орава мясников рубила говяжьи кости.
И Ене забыл про Джию. Мы, плотники, сказал он себе с гордостью, никогда не подымаем такого шума. У нас все по-другому…
До того как его выбрали председателем, он работал в плотницкой бригаде, и потому сейчас ему на миг почудилось, что там, на озере, приколачивают стропила. Закрыв глаза, он различил как будто и шарканье пилы, и запах стружек… Зимой в руках у плотников дерево пахнет слаще, чем в лесу.
Вдруг один из рыбаков, водивший сачком в проруби, затянул песню. Ене узнал голос Илие Бигу — густой, чуть простуженный, — и кровь ударила ему в виски. Песня, рассекаемая ударами лома, вызвала в нем странное чувство бессильного отчаяния. Словно он, томимый жаждой, стоял перед высохшим колодцем. Горячая волна прокатилась по телу, совсем как в тот раз, когда ему делали укол глюконата кальция, а сухие, слипшиеся губы пробормотали:
— Илие Бигу увел у меня жену и поет.
Потом в нем вдруг родилась и стала расти уверенность, что буфетчик неспроста занялся рыбой, что он затесался к рыбакам с большим запасом водки. Повадились на сладкое… Ну и задам я им! До самой смерти не забудут!.. Но, жадно затянувшись цигаркой, он подавил в себе приступ ярости и замешательства и теперь испытывал даже какую- то странную радость. Все, что готово было вырваться из его существа, — отвращение, боль, бешенство — улеглось, перебродило, чтобы потом разрешиться бурной вспышкой гнева.